После этого несчастного опыта нельзя было и думать о том, чтобы укротить восстание силой. Меры строгости были здесь более неприложимы. Зло, которое было уже так велико, возросло бы вдвое, если бы мятеж сообщился и верхним легионам. С другой стороны настояла опасность от германцев, которые, пользуясь этим случаем, легко могли возобновить свои нападения на римскую границу. Вынужденный крайностью своего положения, Германик должен был согласиться на все требования мятежного войска. Буря улеглась, волнение успокоилось, но под обманчиво спокойной наружностью продолжал тлеть опасный огонь, и достаточно было лишь первого повода, чтобы снова раздуть его в целый пожар. Действительно, при одном только известии о приближении легатов, посланных от сената к германским легионам, восстание вскрылось вновь с необузданной силой. Добытое насилием казалось столько непрочным самим похитителям, что их пугала самая мысль о том, что оно может быть опять потеряно. Подозрение, подсказанное страхом, скоро превратилось в общее убеждение. Среди глубокой ночи цезарь пробужден был от сна неистовыми кликами вооруженной толпы, которая спешила овладеть императорским знаменем (vexillum), чтобы потом выставить его как знамя бунта. Всякое сопротивление было бы совершенно бесполезно; под угрозой смерти он еще раз должен был уступить мятежникам. Легаты, которые в это время пробирались к Германику, были перехвачены на пути и потерпели разные оскорбления. Самая жизнь их была бы в опасности, если бы они не успели спастись счастливым бегством. Лишь глава посольства, Мунаций Планк, счел бегство недостойным римлянина и своего звания и искал себе убежища под самыми орлами10. Но и этот священный символ потерял свой прежний характер в глазах буйных легионариев. Уже готово было совершиться неслыханное злодейство: римские воины едва не обагрили святыни своего лагеря кровью римского же легата. Только чрезвычайной твердости и невероятным усилиям знаменосца обязаны были римляне тем, что имя их спасено было от этого крайнего бесчестия.
Лишь поутру следующего дня волнение несколько поуспокоилось, и Германик мог обратить к мятежникам свой красноречивый укор и выговорить им все, что было в их поведении бесчестного и позорного. Его выслушали по привычке, но речь не произвела желаемого действия. Состояние лагеря по-прежнему не представляло ничего удовлетворительного, ничего успокаивающего. Тогда друзья цезаря обратились к нему с своими упреками. Никто не взял на себя смелости прямо упрекнуть его в недостатке энергии среди самого лагеря мятежных легионов: всякий по себе понимал, что перед этой бурей разнузданных страстей была бессильна всякая энергия. Но медлительность вождя и упорная настойчивость, с которой он, вместо того чтобы спешить к верным легионам, оставался среди мятежников, каждую минуту подвергая свою собственную жизнь опасности, казались друзьям его менее извинительными.
Они не без основания дали заметить Германику, что пребывание его в лагере мятежников вело лишь к уступкам на их требования и что каждая такая уступка была важной ошибкой с его стороны. По их мнению, отправившись к верхним легионам, он нашел бы между ними не только верную защиту себе, но и крепкое содействие против бунта тех, которые изменили своему долгу. Как видно, однако, все эти побуждения отнюдь не действовали на Германика: ему невыносима была мысль бежать от своего же войска, с которым он привык делить труды и опасности. Оставалась ещо одпа чувствительная струна, и советники Германика, по-видимому близко к сердцу принимавшие все его интересы, не замедлили затронуть ее в надежде победить его непреклонность. "Если уж ты сам так мало дорожишь жизнью,-- говорили они ему,-- то зачем же удерживаешь при себе своего малолетнего сына, жену беременную, здесь, среди этой разьяренной толпы, для которой нет больше ничего священного? По крайней мере