Письмо второе
Тысяча извинений, дорогая Пегги, за то, что так долго не отвечала на твое теплое письмо. Поверь, я ответила бы на него гораздо быстрее, если бы последний месяц не была настолько занята приготовлениями к свадьбе сестры, что ни на тебя, ни на себя времени у меня совершенно не оставалось. Самое обидное при этом, что свадьба, увы, расстроилась и все мои труды потрачены впустую. Можешь представить мое разочарование: я трудилась без устали дни и ночи напролет, чтобы приготовить свадебный ужин ко времени; наготовила столько жареной говядины и телятины, столько тушеной баранины, что молодоженам хватило бы на весь медовый месяц; и тут, к ужасу своему, я вдруг узнаю, что жарила и парила я совершенно зря, что напрасно убивала время и убивалась сама. В самом деле, моя дорогая, что-то не припомню, чтобы я испытывала досаду, равную той, какую ощутила в прошлый понедельник, когда сестра, белая как полотно, вбежала в кладовую, где я находилась, и сообщила мне, что Генри упал с лошади, ударился головой, и врач считает, что долго он не протянет.
«Господи помилуй! — вскричала я. — Не может быть! Что же теперь будет со всем съестным, что я наготовила?! Мы и за год этого не съедим! А впрочем, пригласим доктора — он нам поможет. Я справлюсь с филейной частью, матушка доест суп, а уж вам с доктором придется подъесть все остальное».
Тут я вынуждена была замолчать, ибо увидела, что сестра упала без чувств на сундук, тот самый, где у нас хранятся скатерти. Немедля ни минуты, я позвала матушку и горничных, и спустя некоторое время нам удалось совместными усилиями привести ее в чувство. Стоило сестре прийти в себя, как она изъявила желание сию же минуту бежать к Генри, и решимость ее была столь велика, что нам лишь с величайшим трудом удалось ее отговорить.
Наконец, скорее силой, нежели уговорами, мы убедили ее пойти к себе в комнату, уложили ее, и несколько часов она металась по постели в горячечном бреду. Все это время мы с матушкой просидели у ее изголовья и в минуты временного затишья предавались отчаянью из-за напрасно потраченных сил и скопившегося съестного и обдумывали, как бы с этими запасами поскорей управиться. Мы договорились, что начать их поглощать необходимо немедленно, без отлагательств, и тут же распорядились подать нам прямо сюда, в комнату сестры, холодные окорока и птицу, каковые принялись уписывать с необычайным рвением. Мы попробовали уговорить и Элоизу съесть хотя бы крылышко цыпленка, однако сестра об этом даже слышать не хотела. Между тем она стала гораздо спокойнее: горячечный бред и судороги прекратились, сменившись почти полным бесчувствием. Чего только мы не делали, чтобы привести ее в сознание! Все было напрасно. И тогда я заговорила с ней о Генри.«Дорогая Элоиза, — начала я, — охота тебе убиваться из-за таких пустяков. — (Чтобы ее утешить, я сделала вид, что не придаю случившемуся особого значения. ) — Прошу тебя, не думай о том, что произошло. Видишь, даже я ничуть не раздосадована — а ведь больше всего досталось именно мне: теперь мне не только придется съесть все, что я наготовила, но и, если только Генри поправится (на что, впрочем, надежды мало), начинать жарить и парить сызнова. Если же он умрет (что, скорее всего, и произойдет), мне так или иначе придется готовить свадебный ужин, ведь когда-нибудь ты все равно выйдешь замуж. А потому, даже если сейчас тебе тяжко думать о страданиях Генри, он, надо надеяться, скоро умрет, муки его прекратятся, и тебе полегчает — мои же невзгоды продлятся гораздо дольше, ибо, как бы много я ни ела, меньше чем за две недели очистить кладовую мне все равно не удастся».