Фаина Гримберг
Княжна Тараканова
Она уже просыпалась, а сон все еще снился. Во сне она понимала, что все это сон, сон… Сон все еще оставался какою-то странной, тускловатой действительностью. Она уже сознавала, что всего лишь простерта навзничь, простерта на постели, и постель совершенно чужая, чужая… Простертое тело ощущалось слабым, в груди ныло. Сердце? А что может ныть, болеть в груди? Там ведь только сердце… Какая-то часть ее существа оставалась, жила в этом сне, жила смутно, тускло, даже как-то хаотически… Ей снилось, будто они вместе, они будто плывут медлительно; или нет, не плывут, а медленно движутся в смутном воздухе тусклой комнаты… Он сердился на нее, досадовал. Она отчего-то слышала его слова, но голос его не был слышен. Слова без голоса… Он сказал ей сердито, но все равно, как взрослый – маленькой девочке, сказал: «Не люблю тебя! Ты – уродина!» Она была так обижена на него, что даже не заплакала, ничего не сказала в ответ, молчала и смотрела. В этом сне она смотрела на него пристально, как будто хотела рассмотреть его очень внимательно. Потом она вдруг поняла, что ищет в его лице, и более всего – в его серых глазах – это выражение мягкости… Глаза его оставались холодны и выражали досаду… Но все это было во сне, во сне… Глаза его были такие… будто большие продолговатые глазурованные бусины… Ей хотелось, чтобы в этом сне он помирился с ней.
Она уже совсем проснулась, отлетел сон. Лежала, простертая навзничь, ныло в груди. Вспомнила, что в жизни, уже давно, в жизни, а не во сне, он сразу, тотчас помирился с ней… Давно? Оба они еще молоды. В их жизни, в их жизнях все было недавно…Она открыла глаза. В конце-то концов она уже знавала темничное бытие. И ведь тогда все кончилось, кончилось заточение, она вновь очутилась на свободе. А почему теперь… нет, ее освободят, освободят! Худо лишь то, что когда начинается приступ кашля, и она прижимает платок сильно к губам, ко рту, и после остаются на платке буроватые кровяные крошки и даже потеки. Вот что худо…