Любовь последняя...

Любовь последняя...

В ТЫЛУ

1

Полковник средних лет, рослый, широкоплечий, с крупным волевым лицом, хорошей военной выправкой, целым набором разноцветных орденских планок и Золотой Звездой Героя говорил о войне.

Его звали Андрей Леонович Бурлаков. Он ехал в область, где пробежало его детство и где произошло все то, о чем он рассказывал.

* * *

Война очень рано постучалась в дом колхозного пчеловода Леона Денисовича Бурлакова.

Двадцать четвертого июня он провожал на фронт своего сына Михаила.

Ушел ранней зорькой из родного Ольшанца его первенец, лучший тракторист села.

Ушли первые, а за ними и пошли, и пошли: редкое утро не приносили повестку кому-нибудь из соседей, ближних или дальних. Почти каждый день в том или другом конце села Ольшанец плакали невесты, рыдали молодайки, умывались слезами матери. Бестолково суетились взбудораженные мальчишки. И громко пели под гармошку подвыпившие новобранцы, еще не понимающие, какая их ждет война.

— Пусть поют, — поощрительно кивали головами старики. — Солдат испокон веку с песней живет!

А зеленовато-серые повестки районного военкомата все разносила и разносила по Ольшанцу шустрая девочка-подросток. В конце лета один за одним начали уходить на фронт и пожилые семьянины.

Все чаще ольшанцев провожали не подвыпившие на расставанье друзья, а виснущие со всех сторон ребятишки, да неузнаваемо изменившаяся за одну бессонную ночь жена.

Тут уж как-то сами собой отпали и песни, и гармошки первых традиционных проводов, шумных, но еще сдержанных в проявлениях горя.

Остающиеся с оравой ребятишек женщины не сдерживали себя, как стыдливые молодайки, в беде и плаче: вопили по уходившему на фронт «кормильцу» без смущения, в голос, на всю улицу. А пожилые, уже испытавшие, что такое война, мужики шли трезвые, злые, с каменно сжатыми губами.

С усилием оторвав от себя плачущих ребятишек и рыдающих жен, они матерно ругали Гитлера и долго перекидывались друг с другом короткими и тяжелыми, как свинец, фразами:

— Сводку управился послушать?

— Ага… жмет, проклятый!

— Неужто, опять отходят наши?

— Ты что… или в гражданскую не воевал! Ведь можно, допустим, сегодня и отойти, а назавтра… ка-ак жахнуть! Тут, может, еще тактика?!

Многие из уходивших уже знали, что, поднимаясь в атаку, человек в минуту проживает целую жизнь. Но не было сейчас ничего тяжелее, чем оторвать от себя детей, жену, старых родителей…

Время летело. Ушли на фронт последние забронированные комбайнеры и механизаторы; и еще не убранная техника тут и там сиротливо торчала на полях, точно обиженная земля-кормилица напоминала людям, что ушли от нее лучшие ее сыновья — ее работники.

По утрам ольшанцы жадно приникали к репродуктору. Всем было нужно хоть на время притулиться душой к добрым вестям. Но, прослушав радиосводку, они уходили еще более расстроенные, опечаленные.

— Ну, что? Отходят наши или наступают? — спросит молодайка, опоздавшая послушать сообщения Информбюро.

— Покуда отступают, — мрачно отрежет сивоусый дед. И, завидя в ее глазах слезы, сердито добавит: — Ну, что полыхаешься-то? Не понимаешь еще, баба, что на войне так оно и бывает: то отступают, то наступают! Передали вон и нынче, под конец, что в полном порядке отошли наши на новые укрепленные позиции…

Люди не теряли веры, со дня на день ждали, что немца погонят обратно и, как могли, утешали друг друга.

От фронтовиков вести пока нерадостные. Некоторые подолгу молчали. Но и те, кто присылал в Ольшанец свои треугольником сложенные письма, — больше писали о том, что фронту нужен хлеб, подробно интересовались делами колхоза; или занимали полписьма поклонами и приветами родственникам, хозяйственными советами и тревогой за домашних. О себе же писали скупо, туманно, глухо — о тяжелых непрерывных боях, о раненых односельчанах… И, прочитав такое письмо, женщины подолгу держали его в руках; и за первой бурной радостью, что «жив», тяжко потом вздыхали и ворочались ночами без сна.

Затем одно за другим пришли в Ольшанец несколько извещений об убитых.

На селе после этих «похоронных» стало еще печальнее и суровее. Однако работы в колхозе не прекращались ни на один день, и шли они не только на токах и фермах, по и в поле.

Не сидела праздной и семья Леона Денисовича Бурлакова. Сам он с утра до ночи работал на пасеке. Помощников забрали, и он один готовил пчел к зимовке. Жена его, Анна Герасимовна, не очень старая, но болезненная, хлопотала по хозяйству — как всегда. Рослая и красивая сноха — Любаша — все еще трудилась на стареньком маломощном тракторе в садоводческой бригаде, а бригада эта состояла теперь из двух человек: до садов не доходили руки. Шестнадцатилетний сын, Андрейка, заканчивал на току подработку семенного проса, немного прихваченного обильными, как дождь, последними росами.

Правда, такая расстановка держалась очень недолго и первым порушил ее сам Леон Денисович. Кроме неизбежных хлопот с пчелами, он решил отремонтировать и утеплить колхозные омшаники. Работа была не из легких, этим занималось, обычно, целое звено плотничьей бригады; и, намереваясь своими силами подготовить все три омшаника к зиме, он ежедневно плотничал дотемна. Герасимовна шила на дому трехпалые солдатские рукавицы. А Любашу и Андрейку очень скоро послали в поле — поднимать зябь.

2

Удивительная была та осень. Лист долго зеленел, а потом вдруг подернулся багрянцем, пожелтел и яркий, солнечный изредка падал на сухую землю. Но дунет ветерок — и сыплется обильное червонное разноцветье на еще зеленую лесную траву. А его и так там уже без счета — нет этому золоту в лесу ни конца, ни края. Идешь, а оно под ногами: шур! шур! шур! Только что не звенит…

Прежде чем взвалить на плечи осиновые жерди, Бурлаков снова шуркнул ногой по разномастному ковру из листьев. Послушал. Отметил, что трава еще по-летнему густа, а кое-где даже белеют цветы дрёмы. Присел на пенек и закурил.

В лесу — тишина. Слышно, как жужжат пригретые последним солнцепеком большие полосатые осы, картаво лепечет и наборматывает невдалеке овражный ручеек. Но все эти шорохи осеннего леса так прозрачны, что совсем не мешают ему слышать и осторожный писк птицы, и едва внятное перешептывание нарядно расфуфыренных осинок, чувствовать с детства знакомый аромат дозревающей мяты. На безоблачном белесо-голубом небе неправдоподобно красиво плавятся багряные вершинки кленов — сплошь залитые ярким солнцем. Тени на земле еще по-летнему отчетливы и густы.

Мягкая ласковая тишина загрустившего леса вдруг так зацепила пасечника за душу, что ему даже собственная молодость вспомнилась — бурная, боевая. А следом подкралась и защемила сердце тревога за старшего сына, знакомая неуемная тревога за все это незабываемое, родное и дорогое, что уже несколько месяцев топчется сапогом врага.

Задумавшийся Леон Денисович даже вздрогнул, когда услышал сзади себя треск валежника под чьими-то решительными шагами. Торопливо оглянулся. Держа автомат наизготовку к нему быстро подходил молодой белобрысый солдат. Пасечник успел заметить, что его вспотевшее, облепленное паутиной лицо строго, белесые брови сердито насуплены, густо унизанные колючками и репьешками полы длинноватой шинели подоткнуты за ремень. Сразу было ясно, что солдат провел в лесу не один час.

— Документы! — коротко сказал он, приблизившись вплотную.

Солдат был плотен, но низкоросл, и, когда крупный Бурлаков поднялся с пня, то дуло автомата как раз уперлось ему в пояс.

— Да ты что, сынок, очумел? — невольно подтянул живот Бурлаков. — Какие ж у меня в лесу могут быть документы? А жерди я срубил не самоуправно, а с разрешения… И не для себя лично, а для ремонта колхозного омшаника! Так что ты автомат свой, если заряжен, убери-ка покуда от греха…

— Нет документов?

— Да откуда же им быть?

С виду невозмутимый, но внутренне настороженный, думая, что дело в самовольной порубке, пасечник прямо глядел в лицо солдата и светло улыбался.

Но из-за кустов подошли еще два солдата, а белобрысый, взглянув на левую руку пасечника, принялся еще суровее допрашивать про его изувеченную кисть; и, нетерпеливо поталкивая автоматом, даже высказал предположение, что это случай самострела…

— Совсем рехнулись?! — возмущался Бурлаков. — Рана-то старая и человек я старый!!

Отпустили Леона Денисовича, даже подсобили ему поднять на плечо тяжеленные сырые жерди.

Про случай этот он почему-то долго молчал, даже дома. Но узнав, что Любаше и Андрейке весь сентябрь придется работать в поле и ночами, — не выдержал, рассказал со всеми подробностями.

— Бороду мне, оказывается, пора отпускать дедовскую, — пошутил он под конец. — Чтоб мои полста никого с толку не сбивали. — И, посерьезнев, добавил: — Тебе, Андрейка, надо взять в сельсовете хоть простую справочку с годом рождения. А то плечи у тебя — шире дедовых! Кто поверит, что такому могутному парню только шестнадцать?

— И не подумаю, — запетушился Андрейка. — Все одно я не нынче-завтра утеку добровольцем. Сказал, у ...

Быстрая навигация назад: Ctrl+←, вперед Ctrl+→