Последняя треть темноты

Анастасия Петрова

Последняя треть темноты

Сладкий сон снизошел на рыдавших горько.

В последнюю треть темноты сместились звезды…

Гомер. Одиссея. Песнь XII. Строки 311–312[1].

© А. Петрова, 2017

© ООО «Издательство К. Тублина», макет, 2017

© А. Веселов, оформление, 2017

* * *

Саша сказала, что смеяться больше нельзя. Она это не специально. Так получилось. Ей всегда не нравилось, когда люди говорили — «так получилось». Но в тот раз так действительно получилось. Объяснять было долго, страшно и стыдно. Та к получилось, и все.

Вселенная обещала оказаться справедливым местом, где незлой человек, у которого нет дурных намерений, получает прощение, даже если совершает большую ошибку. Вообще-то даже несколько ошибок, но это, разумеется, не важно. Не важно все, что имеет отношение к делу. Вообще-то дел было несколько, но это слишком сложно. Саша хотела сказать просто. Сказать — просто. Сказать.

— Знаешь, когда я туда шла, я опаздывала. То есть, я опаздывала перед тем, как туда прийти. Я имею в виду — я туда опоздала. Пришла не вовремя. Думала даже — не приходить вовсе. Но я хотела прийти. Поэтому я опоздала. А дальше — я хотела догнать время, а оно не догонялось. Я гналась, а оно не догонялось. И тогда я решила выбросить часы. Так все и началось. Вернее — так все закончилось. Понимаешь? Я просто опоздала.

Там никто не знал, что Саша опоздала. Там вообще никто про Сашу ничего не знал. Кроме человека, которого нельзя называть. У него были часы. У него были очки-велосипед. И еще одни часы — на руке. И еще часы — в айфоне. И еще — в коридоре. И еще — в голове. Много часов, но всего пятьдесят минут. И голубые глаза, в которых отражалось что-то большое.

Дверь. Коридор. Лестница. Дверь. Улица. Дверь. Лестница. Коридор. Дверь. Дверь. И обратно. И еще раз. И еще.

Это было уже после нескольких ошибок и до того, как все случилось. Это было между, тогда, когда можно было что-то предотвратить. Между было можно, и Саша все пыталась сказать. Просто сказать. Просто — сказать. Сказать.

Но часы тикали. Часы тикали беззвучно. Саша не слышала, как они тикают, но знала, что они тикают в голове у человека, в очках у человека, в голубых глазах у человека, в кармане у человека, в коридоре, в той комнате.

— Знаешь, в той комнате было много хорошего. Как сейчас помню: книжный шкаф, две улыбающиеся фотографии, стол, на котором всегда лежал один и тот же апельсин, черный кожаный диван и два кресла. И человек в кресле. Очень хороший человек. У него были… м-м-м… очки-велосипед… да… очки. И пятьдесят минут.

Сказать было невозможно. Саша пришла, чуя, что не сможет сказать. Но продолжала пытаться — как во сне. Правда, во сне невозможно закричать, а Саша как раз кричала, но совсем не то, что нужно было сказать или прокричать.

— Знаешь, я думаю, может, лучше было молчать.

— Знаешь, тебя слушать просто невозможно.

— Но ведь если молчать, сказать точно не получится.

— Сейчас об этом уже поздно говорить.

— А если говорить — что угодно, даже полную чушь — можно как-нибудь разговориться и проговориться.

— Разве ты к нему пришла не для того, чтобы все сказать?

— Для того.

— И?

— И ничего. Он и так все знал. Я думаю.

— Тогда какого лешего вы там делали?

— Я хотела сказать сама. И он хотел, чтобы я сама сказала. Для того чтобы он помог, я должна была об этом попросить. Я должна была сказать, чтобы он меня не слушал.

— Разве ты пришла не для того, чтобы он тебя выслушал?

— Для того.

— И?

— И ничего. Он выслушал. Но я должна была сказать ему, чтобы он не слушал, а делал так, как считает нужным. Он знал, что делать. И я знала, что делать. Выход был. Он знал выход. И я знала. Но он не мог ничего сделать, потому что я не говорила.

— Бог знает что!

— Бог знает.

Слов было много. Саша изобретала слова с утра до вечера, строила фразы, фразы собирались в письма, в смс-сообщения. Фразы сопровождались картинками, звуками музыки, намеками, жестами, воплями, слезами, срывами. Но самое важное оставалось в безумных мыслях, которые Саша переправляла через небо, прямо в ту комнату, через очки-велосипед, в ту самую голову, которая изо всех сил старалась понять, какого черта Саша творит.

Умножение идиотизма становилось дурной привычкой. Чем страшнее нагромождение ошибок, тем яснее перспектива — упасть вниз, переломать ребра, руки, ноги, позвоночник, свернуть шею, вырвать сердце и сказать. Просто — сказать. Сказать.

— Знаешь что?..

— Не знаю.

Иногда они играли в театр. Тогда вся жизнь представала как на ладони. Он спрашивал, чего Саша не говорит, и она раскрывала все секреты, все, что ей не нравилось, все, что ее мучило, все, что она большим ножом для мяса вырезала прямо из живота. Это же надо так довериться. Саша не верила, что так доверилась. Оставалось только — сказать. Но вместо того чтобы сказать, Саша ждала, что за нее скажет — он.

И почему, собственно, он не говорил? Он же все знал. У него было лицо человека, который знает или узнает — рано или поздно. Наверное, поэтому Саша продолжала догонять время, слушать тиканье часов и произносить звуковые цепочки. У него был взгляд, устремленный в будущее, и ей казалось, что в конце концов этот взгляд перебьет тиканье, останется с ней один на один, и тогда она скажет — тихо и очень просто, так просто, что невозможно передать словами.

Для того чтобы сказать, сначала надо было признать. Но зачем признавать ошибки, которые уже совершены? Каждая совершенная ошибка — в прошлом. А значит, надо было признать не совершенные ошибки, а намерение совершить множество ошибок. Надо было сказать:………………………………………

Часть I

Большое в глазах

Мир огромен, но слишком мал, чтобы в нем можно было хорошенько спрятаться. Укроешься в собственной комнате — найдут, в школьном туалете — найдут, за гаражами у школы найдут в первую очередь, на чердаке — среди старых велосипедов, прогнивших досок и пыльных мешков — само собой. Найдут где угодно, если будут знать, что вещь или девочка пропала. С другой стороны, если знать не будут, могут годами не замечать отсутствия. Или присутствия.

Перед уходом, который — Саша знала — продлится недолго, она забрала все баночки с транквилизаторами, нейролептиками и снотворным, заныканные в квартире тут и там — в старом ковшике за пакетами с рисом на кухне, в коробке с детскими игрушками под кроватью, в одной из старых сумок под одеждой в прихожей. Она уже несколько месяцев почти ничего не принимала, но хранила — на случай, если терпение лопнет, и головокружение выместит повседневность. Врач сам прописал таблетки, а потом сам их отменил, когда Саша стала себя вырубать. И долгое время она жила в прозрачном вакууме своей вселенной, которая, словно внутренние органы у новорожденного урода, оказалась снаружи, выставленной на всеобщее обозрение и соприкасающейся с внешней стороной мира. Саша хотела разорвать эту связь, впасть в кому или заснуть, вколоть себе наркоз. Иногда ей казалось, что у нее внутри зародыш, планисфера, которая постепенно разрастается. Головокружение мучило днем и ночью. Кривые и прямые линии рек и водопадов, скал и пологих склонов, человеческих тел и городских громад подступали к горлу. Ей мерещились карты и чертежи, рисунки долин — красно-розовые пирожные дали, прожилки невыспавшихся глаз, голубые и разорванные вены, пучки травы как напоминание о путешествиях и о Дон Кихоте, песочные берега, каменистые дороги — собственное тело как ландшафт. Она щурилась, и словно сквозь дождь, словно в воде, видела дома, светофоры, белые полоски на дороге, машины, зеленые железные палки, кривые и прямоугольные, с белыми шапочками, загорающимися по ночам; табличку с надписью «метро», фонарь, разноцветные движущиеся пятна, металлические круги с перекладинами, стрелки — белые на синем; штыки, бугорки, рельеф, окна, кубы и трапеции, голубые кружева, антенны, гнома в шляпе, из-под которой идет дым; красный квадрат, ребристость, мельтешение, зеленое с белым, фиолетовое с желтым, с изображением кошки и корма, девушки и велосипеда, мобильного телефона и кошелька. Ни минуты покоя. А чего стоили походы в школу, занятия, спецкурсы, музыкальные классы, семейные вылазки в «культурные» места, воспоминания и зарисовки Малларме, заметки Пруста об искусстве, голова анонимного Эроса I века из музея в Эфесе, Горбачев, Моисей, шарики и сладкая вата с карусельных ярмарок, музыка, которая не дает спать, не дает бодрствовать, помогает жить, мешает жить, святой дух литературы, бессонные ночи Вирджинии Вулф, приступы болезни Дюрас, отчаянные диалоги Петрония, парализованный смех Гюстава Доре, приливы и отливы импрессионистов, бесконечные круги ада световых архитекторов. Сердце разрывалось, голова кружилась, руки опускались, ей хотелось упасть в обморок.

— Она конфликтная и замкнутая. Вялая. С одноклассниками почти не разговаривает. Но главное, госпожа Круглова, она совсем ничего не делает, — учитель помолчал, великодушно подарив собеседнице шанс взять ситуацию в свои руки, но Валя Круглова смотрела стеклянными глазами сквозь фотохромные очки-велосипед с дужками из моржовой кости, и слова господина Лорана, казалось, не достигали ее сознания. — У вас есть какие-нибудь соображения на этот счет?

Валя опустила уголки губ и, кашлянув, вернее издав нечто похожее на резкий выдох через горло, произнесла:

— Полагаю, дело в подростковом возрасте, — и снова уставилась на учителя неподвижным взглядом ...

Быстрая навигация назад: Ctrl+←, вперед Ctrl+→