В сумерки собрался унылый русский дождь. В шатёр пришли мурзы из Ближнего совета. За ними копыкулы ввели троих татар в русской одежде. Старший, не отрывая глаз от пыльного узора на ковре, сказал, что верные, дорого купленные люди с подворья Малого Ивана Шеремет-мурзы, второго человека в русском войске, клялись, что на Москву ждут самого великого князя. Князь замирился со шведами и ведёт на помощь Воротын-мурзе опричные полки стрельцов, немцев и даже продавшихся татар, отъехавших в Москву с изменниками Муртазой-Али и Сеин-Булатом.

— Верно ли это? — спросил устало хан.

— Так говорят, — ответили лазутчики.

Их было незачем пытать: диван-эфенди сам засылал их на долгую двойную жизнь в Москве и верил, как самому себе.

Девлет-Гирей, царевичи и мурзы в последний раз обдумали полученные вести. Они не совпадали. Кто возглавляет войско: великий князь или царевич Арцымагнус? Вести шли из разных, никак не связанных между собой источников. Если бы они совпали полностью, к ним отнеслись бы с недоверием. Сама живая противоречивость — свойство истины — убеждала даже лукавого Ази Ширинского, а уж царевича Алды и подавно.

В среду, тридцатого июля, Девлет-Гирей со всей ордой снова пересёк Пахру и двинулся на юг, к погосту Воскресения-на-Молодях.

8

Лес, пустынь, одинокие блуждания освежают душу, как воду в проточном озерке. Она кажется чистой, потому что вся тяжёлая гадость осела в ней на дно. В таком прозрачном состоянии, но с ощущением загаженного дна, в ночь на тридцатое июля Неупокой пробрался в расположение полка Правой руки. Оттуда его переправили к Василию Ивановичу в гуляй-город.

Умной велел дьяку записать доклад Неупокоя для разрядной книги. «Жди государевой награды, — пообещал он. — Чего желаешь-то?» — «Уснуть», — сказал Неупокой.

Он спал до ранней обедни. В час, когда священник начал службу в походной церкви, гуляй-город был атакован главными силами ногайцев. Тебердей искал новой встречи с Хворостининым.

Неупокой наблюдал действия ногайцев из расположения Сторожевого полка, напротив излучины речки Рожай, к востоку от Серпуховской дороги.

Щиты гуляй-города были подпёрты изнутри лесинами, подсыпаны землёй. Местами щиты были двойными, а земля засыпана между ними. Из земли же сделаны смотровые площадки для стрельцов. Пушки, положенные на салазки, смотрели в прорези. Станковые затинные пищали, стрелявшие тяжёлым дробом, били немногим слабее пушек.

Перед щитами, словно нарочно, чтобы дать развернуться коннице, была оставлена полоска поля с полверсты. Поросшая кошачьей травкой, пушицей, клевером и облетающим одуванчиком, она бурела теперь плотными плешами, побитыми копытами. За нею начинался невидимый обрыв к реке. По заключению военных инженеров-розмыслов, в русле скопился вязкий плывунный песок, опасный для повозок и коней.

Северный склон долины, занятый татарами — пологий, долгий, — оброс неровным лесом. Он был изрезан длинными оврагами, в которых скапливались конные. Вблизи дороги чернели погост и церковь.

Движение татар за речкой стало угрожающим. Они сбивались вокруг знамён-байраков и бунчуков, объединялись в сотни и тысячи. Перед гуляй-городом носились нетерпеливые охотники, дразнили русских, звали драться. Князь Воротынский разрешил пустить желающих.

Драка была со стороны похожа на игру и лошадиные бега. Татары хвастали резвостью скакунов, русские боевые мерины уступали им. Только дети боярские из гулевого отряда на ногайских конях догоняли татар. Сшибались как-то неприметно, вроде и не касаясь друг друга саблями. Вдруг кто-то падал, хватался за траву, и русский либо ногайский конь топтал его копытами — словно бы тесто-прах замешивал для новой жизни...

В стрельбе из лука русские ногайцам не уступали. Вертясь в седле, пускали стрелы в любую сторону и окружали себя смертным кольцом. Стрельцы завидовали проворству лучников.

В сабельной схватке успех почти всегда определялся первым ударом. В отличие от немцев и французов, русские и татары не уделяли времени искусству фехтования, брали внезапностью и силой. Наверно, в каше, которую заварят на этом поле конные и пешие, что-то иное, более глубокое и грубое, чем фехтование, решит судьбу войны.

Пока же — «а-ах!»— стонали за щитами, когда стрела входила в горло русскому (над вырезом кольчуги, в стоячий козырь-воротник), — «сдохни, волчий сын!» — злорадно приветствовали смерть ногайца в ватном халате нараспашку. Убийство лошадей расценивалось как приём второго сорта, и все — русские и татары — коней щадили.

И не заметили охотники и зазевавшиеся досмотрщики, как под бережком Рожая скопилось несколько тысяч ногайцев. Сам Тебердей повёл их. Растяпы-вратари упустили единственное мгновение, когда ещё не поздно было принять своих. Охотники сыграли в последнюю смертельную игру, были закружены конной волной, сброшены с седел и изрублены.

Грохот копыт отдался в гуляй-городе. Невыносим был вид распяленных, с кровавыми глазами, конских морд и ещё более свирепых, тёмно-багровых лиц людей, несущихся на деревянные щиты. Что им щиты? Расшибут и не заметят. Так угнетающе страшны были первые минуты, когда конный вал в слитном рокоте и вопле катился на гуляй-город, что из бойниц не раздалось ни выстрела. И так же слеп, бессмыслен оказался этот нахлёст, наплыв, он разлетелся, раздробился на обессиленные косые волны, хотя противостояли ему не дроб и копья, а только липовые хитрые штыри на сочленениях щитов.

Ум ломит силу.

Очухавшись, стрельцы услышали команды сотников. Пушкари всадили в нападавших три десятка ядер. Слитность орды нарушилась, в ней зародилось нелепое кружение, дух злобы сник, само собой наметилось движение назад, под защиту песчаного обрыва. А там было тесно, лошади толкали друг друга, срывались задними копытами в прирусловые западины, вязли в песке. Отряд Тебердея на некоторое время стал скопищем растерянных людей и лошадей.

Тогда в гуляй-городе родился грохот множества копыт. Неупокой со смотровой площадки увидел князя Хворостинина. В алой ферязи поверх юшмана, на чёрном аргамаке, казавшемся громадным рядом с меринами, князь Дмитрий мчался вдоль стены гуляй-города, а за ним, густея, умножаясь, спешили рисковые ребята из гулевого отряда, из Передового полка, и это ядро неудержимо обрастало теми, кто за минуту и не мыслил оказаться в поле за стеной.

Восторженность, и стыд, и даже как бы жажда гибели сбросила Неупокоя со смотровой площадки. И вот уже тревожно и порывисто вздыхает, тянет морду всё понимающий Каурко: полетим! Накатывалось боевое беспамятство. Счастлив, кто встретит в нём лёгкую смерть. Не в погоне ли за нею с таким единодушием устремились вчерашние опричники и те, кто затаил обиду на жестокого царя? Дикая песня боевого галопа заглушила в них и обиды, и мечты, и только ветровой удар из дальних левобережных рощ услышали они, когда повеселевшие посошные развалили три щита гуляй-города.

Только что этот ветер выл в сердце Тебердея. И вот — молчание... Кто его ударил в свалке? Не узнали. Но он погиб одним из первых на глазах ужаснувшихся карачиев и не увидел, как русские режут и топчут лучших его людей.

Неупокой не запомнил своего первого боя. Словно из отравленной вином памяти, выбило всё, начиная со скрипа раздвигаемых щитов — помнилось только алое от натуги лицо посошного, с какой-то злорадной жалостью обращённое к убегающим коням, — и кончая мгновением пробуждения, когда Каурко замер, схваченный чьей-то ласковой рукой.

Пожилой сын боярский в круглой железной шапке, с плохонькой мисюркой на загорелой шее, сказал, смеясь:

— Некого больше бить, сынок. Сосчитал ли, скольких уработал?

На сабле Неупокоя осталась кровь — конская или человечья. Припомнилось ещё, как в начале схватки, ещё плохо видя ногайцев за спинами своих, Неупокой вдруг отшатнулся от конской морды и чёрной лисьей шапки. И рубанул — по шапке ли, по морде... Вылазка длилась полчаса. То, чем занималась рука Неупокоя в эти гудящие, провальные полчаса, наверно, гораздо большим грехом отяготило его душу, чем поручения Умного. Нечеловеческое дело многократного убийства... Господь, конечно, записал на счёт Неупокоя загубленные жизни, а самого убийцу из милосердия лишил памяти.

Были убиты: трое князей Ширинских, Тебердей, тысячи полторы ногайцев. Попали в плен царевич Астраханский и Хаз-Булат, нурадын горных черкесов. Русских убито семьдесят.

Главный подарок ждал князя Воротынского чуть позже.

Когда все раны были перевязаны и смазаны мельханами на сале и мёду, промыты водками и соком подорожника, а для скорейшего заживления присыпаны чешуйками собственной соскобленной кожи, Неупокой получил первый выговор.

— Дурак, невежа! — разошёлся Василий Иванович Умной. — Кто разрешил тебе соваться за ворота? У тебя кто начальник — я али Хворостинин?

Рассказывать ему про боевой восторг, горькую радость гибели, было бессмысленно. Умной просто высмеял бы Неупокоя.

— Саблей махать любой сумеет! А у меня таких проверенных людей, как ты, полдюжины не наберётся. Вытри коросту с рожи! Стрелой задело, два бы пальца влево, и нет тебя. Числился бы среди убитых семьдесят первым... А ты — из первых, осознай!

Неупокою уже и самому казалось глупым участие в кровавой толчее и рубке. Осталось ощущение сального налёта на руках. Чем-то противно, неотвязно пахло. В лагере сильно пахло кровью, потом, дерьмом и порченой рыбёшкой, отсыревшей в котомках у служилых. Тысячи коней выгрызли траву внутри ограды, наляпали навозу, мухи слоями роились на всём, что пахло едой, живым, отбросами живого, откладывали л

Быстрая навигация назад: Ctrl+←, вперед Ctrl+→