“... Другое дело если б, например, он встретился с Либихом, не зная, что это вот Либих, хоть в вагоне железной дороги. И если б только завязался разговор о химии и нашему господину удалось бы к разговору примазаться, то, сомнения нет, он мог бы выдержать самый полный учёный спор, зная из химии всего только одно слово “химия”. Он удивил бы, конечно, Либиха, но — кто знает — в глазах слушателей остался бы, может быть, победителем. Ибо в русском человеке дерзости его учёного языка — почти нет пределов.”

Ф. М. Достоевский

Данное интересное обсуждение развивается экстатически. Начав с проблемы кризиса славистики, дискуссия плавно спланировала на обсуждение академического дискурса в гуманитарном знании, затем перебросилась к сюжету о Судьбах России и окончилась темой почтения к предкам (этакий неожиданный китайский конец, видимо, — провидческое будущее русского вопроса). Кажется, что связанность замещена пафосом, особенно явным в репликах А. Иванова. Однако, в развитии обсуждения есть своя собственная экстатическая когерентность, которую интересно выявить.

Констатируем сразу до боли русский взгляд на славистику, походя, между делом, отождествлённую с русистикой. Если Драган, вероятно, просто не заметил такого агрессивного отождествления, то для его русских собеседников тождество славистики и русистики представляется, видимо, чем-то само собой разумеющимся. Между тем, русский язык и литература, и даже русская история и культура — лишь узкая специализация внутри существенно более широкой дисциплины, имеющей дело с более чем десятью славянскими языками и соответствующими культурами. Можно было бы предположить, что отождествление славистики и русистики — просто недоразумение словоупотребления. Однако дальнейшие претензии, которые предъявляет славистике А. Иванов, показывают, что отождествление славистики и русистики — вовсе не ошибка словоупотребления. Ибо славистика превращается в его представлении в Универсальную Науку, изучающую — а точнее конструирующую — Россию как таковую. Более того, Славистика превращается в его постепенно разворачивающей экстатику по направлению к воскресению Отцов речи в теургическое знание, ответственное за создание в умах западных обывателей образа Небесной России.

Только ли энтузиазм ответственен за такое разгорание речи прямо-таки до пламени Валгаллы, сквозь которое проступают контуры Вотана с лицом то ли Путина, то ли Гаспарова, то ли Сорокина — то мне не ведомо. Но возводить в ранг такого теургического знания славистику, на мой взгляд, немного нелепо. А. Белый ждал того, чего ожидает А. Иванов от славистики, от антропософии. И имел на то куда больше оснований — хотя и они уже выглядели комично.

Славистика, в своём узком толковании университетской секции, всего-навсего отрасль филологии (лучше подошло бы французское Lettres, которое шире “филологии” и включает и историю, и философию), занимающаяся славянскими языками. Русским языком занимается уже мелкая специализация внутри славистики — “русистика”, и отождествление русистики и славистики уже чрезвычайно русский, славянофильский, великодержавно-имперский ход.

Разумеется, русистика — не просто мелкая специализация. Слава Толстому и Достоевскому. А также фильму “Доктор Живаго” и лично башмаку Никиты Сергеевича. “Он уважать себя заставил и лучше выдумать не мог”. Кстати, знаете, что китайцы, когда им объяснили, что это ирония над старшим родственником, заявили, что поэзия, в которой не уважают предков, им не нужна и переводить её они не будут? Это про уважение к отцам, о котором так проникновенно под конец дискуссии поведал нам А. Иванов.

На проценты с вышеперечисленного русистика может ещё долго безбедно существовать, иногда даже выступая синонимом славистики. Меня, между тем, всё время страшно томит один проклятый вопрос: почему на кафедрах славистских языков и литератур чаще изучают в качестве профильного предмета русский язык и литературу? Ну понятно, Толстой там, Достоевский. Крупский на худой конец. (“Я русский бы выучил только за то…”) Но ведь тут-то всё и кончилось. Чем, собственно, отличилась русская литература после 17 года? Не Пильняком же с Паустовским! Чем таким в области литературы родина Крупского после 17-го года превосходит родину Дзержинского, к примеру? Или столь любимую Якобсоном Чехословакию? Разумеется, есть в России Крупского несколько очень крупных фигур, непереводимых на иностранные языки — Платонов, Мандельштам, Хлебников. Но как раз их профессора славистики стараются обходить, ибо в подлиннике редкий студент долетит до середины первой страницы. А в переводе их чтение бессмысленно. А Паустовских, Пильняков, Соколовых и Шаламовых — на родине Дзержинского пруд пруди. Есть и получше. Бродский как-то заметил, что в 21 век Россия рискует войти без хотя бы одного крупного писателя. Рискнула. Теперь лавры крупнейшего неутомимо оспаривают приверженцы Маканина и Пелевина. Чума на оба ваши дома.

Но вернёмся к университетской славистике. В известной мне университетской системе русская литература — средство изучения русского языка. Среди трёх дисциплин своего факультета, которые обязан изучать студент, славистика редко бывает главной. А значит — и количество инвестируемых сил не может быть максимальным. Избирать же славистику в качестве главной специализации — задача рискованная до безумия, шанс найти работу по такой специальности — минимален по сравнению даже с изучением любого другого из современных языков, преподаваемых в университетах.

Желающие изучать Деррида или Бердяева не будут избирать для этого такой окольный путь, как освоение русского языка и, на его основе — русской литературы. Они запишутся непосредственно на философию (хотя в США ситуация, кажется, более запутанная, там под философией понимается аналитика, а всё остальное — где именуется риторикой, где вообще непонятно как). Если профессор начнёт пичкать своих студентов, читая курс по Толстому или Паустовскому, Деррида и Фуко, то студенты, скорее всего, разбегутся. Или, если нет другой возможности, просто не будут реагировать на заумную часть его лекций. Радикальное же разделение учебного процесса и исследовательской работы “для себя” возможно в весьма незначительной степени (это скорее свойственно русско-советской ситуации преподавателя, поставленного в не вполне нормальное положение. Норма, всё-таки, когда предмет исследования становится и предметом читаемых курсов). Для меня остаётся несколько загадочным, из каких реальных (т. е. не упакованных в коллективном советском бессознательном) предпосылок можно вывести тот статус Суперзнания о Другом, какой придаёт славистике А. Иванов. То, что собеседники данной дискуссии отождествили славистику с русистикой, — весьма показательный факт. Ибо само существование русистики вне гигантского мерцающего объекта Имперская Россия — СССР — вопрос проблематичный. А объект этот не локализуем геополитически, его основная черта — бесконечное виртуальное саморазрастание за пределы географического воображаемого, и отождествление этого объекта с совокупностью славян — ещё не самый опасный поворот дела. Именно этот объект, не поддающийся интенциональному конституированию в качестве референтной модели для академически-вменяемой речи, и породил все те толпы людей, которые с одной стороны стола вещают о великой русской литературе и истории, а с другой стороны того же стола — почтительно внимают этим экспертам, героически освоившим таблицу спряжений русских глаголов и успешно воплотившим свои знания в чтение подлинников Tolstogo i Dostoevskogo. То, что российскую федерацию вычли из СССР, — ничего не изменило, а даже и усугубило виртуальные свойства объекта, ибо и сегодня русский язык и литература составляют на этой территории лишь часть её коммуникационных кодов, и то, что программы ОРТ более или менее понимает 90 процентов населения, — мало что меняет в главном: Россия как местодействие этнически не верифицируемого конгломерата людей серьёзным образом расходится со своей моделью моноэтнического культурного империализма, созданной в центральных губерниях России и подхваченной русистикой — как университетской, так и самодумной, вроде русистики нынешнего местоблюстителя. У этого объекта нет и не может быть позиции “другого” — и знание о нём не может — в силу экстатических принципов его конституирования — создать из него образ “другого”. В качестве “другого” виртуально-экстатический объект “Россия” сразу рассыпается на тысячи локальных местодействий, переполненных конкретными народами и народцами, говорами и традициями.

Собственно, способов принять этот объект к рассмотрению каким-либо другим образом, как в рамках моноэтнического империализма, у академической западной науки и не существует. Сама академическая модель функционирования знания о Lettres, как она сложилась в Европе королей и империй, во Франции прежде всего, предполагает моноэтнический имперский взгляд на способы порождения этого знания. Язык тождественен государству, литература на этом языке — достояние и выражение гения нации, объединённой в Империю, и аборигены новых территорий имеют возможность стать людьми, только приобщившись к национальному гению Империи, воплощённому в её великом языке и не менее великой литературе. Российская ассимиляционная культурная политика следовала более или менее этому лекалу, структура воспроизводства знания скопировала французские образцы — и с тех пор особых изменений не произошло. Как не произошли эти изменения, строго говоря, и в системе европейских институтов воспроизводства знания, остающегося в области “гуманитарных” наук моноэтническим империализмом. Университет — символ такой модели, и европейская славистика, и русистика в частности, — лишь элементарный элемент этой гигантской системы. И не просто элементарный. Сами проекты “языка” и “литературы” — сердцевина моноэтнического культурного империализма.

Те технические аппараты знания, пос ...

Быстрая навигация назад: Ctrl+←, вперед Ctrl+→