Дым-угрюм

Брайан Эвенсон

Дым-угрюм

Норвегия. «Дым-угрюм» Петера Кристена Асбьёрнсена и Йоргена Энгебретсена My

Настало время, когда я, младший из двенадцати сыновей — каждый в свой черед обижал меня, — не смог больше терпеть и бежал из дома. Однажды утром взял и ушел, не разбудив ни родителей, ни братьев, как был, ничего не прихватив с собой, кроме того, что на мне. Шел я много дней, просил еды, где мог, пока не добрался до просторного белокаменного замка, укрытого от ветров горным склоном. Полная противоположность дому, в котором я вырос: там в узких комнатах нас ютилось четырнадцать, и чей-нибудь локоть непременно тыкался кому-нибудь в глаз. А здесь, подумалось мне, я смогу дышать свободно и полной грудью.

— Кто живет здесь? — спросил я у старухи, пустившей меня к себе за стол.

— Король, — ответила она. — Но он бессчастен и немного сбрендил — дочь его досталась троллю на горе. Держался б ты от него подальше — целее будешь.

— Попомните мои слова, — ответил я ей. — Я найду себе место при его дворе. — И хотя она тогда посмеялась надо мной, именно этого я и добился — поступил на королевскую службу.

Король был человеком суровым, в сужденьях своих — нервным, а окружала его дюжина советчиков да надоумщиков, которые споро наловчились свои мысли и мнения вкладывать ему в голову. Заметил я это с самого начала, но мне-то что? Служил я ему верно, строго блюл букву. Как его слуга, я занимал для него место где-то между живым человеком и бездушной мебелью. Льщу себя надеждой, что службу свою нес я до того исправно, что у него не было причины меня замечать, — пока не настал тот день, когда я на коленях приблизился к его трону и ударил челом, прося дозволения вернуться домой навестить родителей.

— Что? — смешался и удивился он. — А ты кто такой?

Я назвал свое имя, но хотя сам он некогда принял меня на службу, оно ему, похоже, ничего не сказало. Я объяснил, чем занимаюсь у него при дворе, — тут-то в глазах его и зажглось узнавание.

— А, да, — сказал он. — Свечедержец. Ты хорошо ее держал, парнишка. Да, езжай, конечно.

И я поехал.

Часто бывает так, что Смерть предпочитает пуститься в путь прежде нас, — поэтому, вернувшись, я узнал, что родители умерли. От чего, братья мои уверяли, что не знают, но глаза у них при этом бегали, и я тут же заподозрил, что они родителям как-то помогли.

— А наследство? — спросил я.

Братья признались, что они уже все поделили, сочтя — как, опять же, они утверждали, — что причин считать меня в живых у них нет. «Так они желали моей смерти, — подумал я, — а то и до сих пор ее желают. Тут нужно осторожней».

Я вынул из ножен кинжал, чтобы порезать яблоко, а после оставил лежать на столе под рукой — и лезвие поблескивало на свету, как живое.

— Так, значит, я ничего не получу? — спросил я.

Они посовещались и в итоге предложили мне двенадцать кобылиц, что привольно паслись на склонах холмов. Это, как они прекрасно знали, гораздо меньше полагавшейся мне доли, но за меня по одну сторону стола был один я, а с другой за ним их сгрудилось одиннадцать. Не повозмущаешься. Я принял их предложение, сказал спасибо и отправился восвояси.

Забравшись в холмы, я обнаружил, что состояние мое удвоилось. Каждая кобылица принесла по жеребенку, и вместо одной дюжины лошадей я увидел две. И в этой второй дюжине бегал большой серый в яблоках жеребенок — гораздо крупнее прочих, а шкура такая гладкая, что ярко сверкала, словно дрожащее стекло. Отличный он был конек, и я не удержался — так ему об этом и сказал.

Вот тут-то мне и постраннело — мир, прежде казавшийся знакомым, весь потемнел, и я начал видеть: всего, что я знал, как мне мстилось, я не знал вовсе. Ибо тот конек в яблоках, что глядел на меня своими темными глазами, выхватил меня из тела. А когда я вновь пришел в себя — оказался среди одиннадцати других жеребчиков. Стою весь в крови, а жеребчики мертвые лежат — моей рукою истреблены.

А серый в яблоках — живой, бегает от одной кобылицы к другой и сосет от всех по очереди. И он, и кобылы все — как ни в чем не бывало, я же стою весь кровью омытый, и надо мной уже мухи роятся, словно я сама Смерть.

Целый год потом я старался не думать о том, что случилось в тот ясный день. Целый год служил хозяину своему королю верой и правдой и уговаривал себя, что нипочем не вернусь на тот склон, откажусь от наследства и буду просто жить себе поживать дальше.

Но что ж это за жизнь? Я — слуга, недочеловек, вечно на побегушках у господина. Этим ли я желал стать? И что меж тем произошло с остальным мною? Не просто ли это привал на пути к другому мне?

А еще я слышал — где-то глубоко у себя в голове — ржание того серого в яблоках конька: он меня выманивал, звал. И не успел еще год бочком доскакать до туда, с чего начинался, я уже понимал: возвращаться я не желаю, но волей-неволей придется.

Поднявшись по склону, первым я увидел того самого жеребенка, серого в яблоках, что я здесь оставил. Уже годовик и уже крупней любого взрослого коня, а шкура яркая, что щит вороненый. Глаза — огненные крапины, в каждом дюйме тела под шкурой сила играет. Рядом же паслись двенадцать новых жеребят, по одному от каждой кобылы, и я подумал: «Что ж, этого серого годовичка в яблоках можно увести и продать — так с ним навсегда и разделаться».

Но едва я его взнуздал и потянул за собой, он уперся копытами в землю — и ни с места.

Поэтому я подошел к нему ближе, на ухо пошептал, сдвинуть его посулами попробовал, но он ни в какую — лишь башкой мотал да смотрел на меня этими темными, дымными глазами.

И тут во мне снова все потемнело, и потерялся я вовсе, словно душа моя сбежала от тела совсем. Когда же я, наконец, вернулся, что ж — не стоял ли я вновь среди тел, не свершилось ли снова кровавое дело? И проклял я этого конька, и кровью окрестил его Дым-Угрюмом, ибо угрюмые деянья он творил, и я сам от него впадал в угрюмие. А он и ухом не повел — лишь ходил себе от кобылы к кобыле и сосал от каждой по очереди.

Еще год беспорочной службы — и все это время рос во мне ужас: я старался не думать, что может произойти, лишь минет этот год. На сей раз, говорил я себе, — не поеду.

И все ж настал тот день, когда почуял я жаркое дыханье Дым-Угрюма у себя где-то под черепом и подал королю челобитную: отпусти мол. Отпуск был мне даден, и я выехал — и вновь оказался на склоне того холма. И был там Дым-Угрюм — он вырос уже до того, что пришлось ему опуститься на колени, не успел я и помыслить о том, чтобы сесть на него верхом. Шкура его сияла и блистала, как зеркало. В глазах клубился дым, плясало пламя — ужасно было в них глядеть. И увидел я, что на холме он — один: либо прогнал он тех кобылиц, что выкормили его, либо убил каждую по очереди и съел всех.

Он повернул голову и посмотрел на меня, и вновь в голове моей все закружилось. Не успел я опомниться, как скакал уже на нем без седла к старому дому моих родителей, где по-прежнему жили братья. Завидев его, они всплеснули руками и закрестились, ибо никогда прежде не видели такого коня, как Дым-Угрюм. Недаром боялись они — со мною на спине Дым-Угрюм подскакал к ним и каждого поверг наземь ударами копыт; хотя кричали они страшно и разбегались, от него им было не скрыться. Так что в конце остались лишь одиннадцать мертвых братьев моих и я живой.

Случилось затем и еще кое-что, но у меня язык не поворачивается рассказать. Меня по-прежнему одолевают кошмары: тот жуткий конь, вторгшись ко мне в рассудок, вынудил меня перемолоть моих мертвых братьев себе на корм. Я все время дрожал и молил его меня отпустить, но он не отпускал — конь тот был мне хозяином и не желал меня освобождать.

Истребив и употребив моих братьев, Дым-Угрюм вовсе со мною не развязался. Он заставил меня переплавить все котелки, орудия и куски железа в доме и выковать из них для него подковы. Показал мне, где братья захоронили все богатство моих родителей, все их золото и серебро, и вот из них я отлил ему золотое седло и серебряную узду, что пламенем горели издалека. А после опустился предо мной на колени, заставил сесть верхом, и мы оттуда ускакали.

С громом полетел он к тому самому замку, в котором я служил все последние годы моей жизни, и ни разу не сбился с пути, словно сказал по этой дороге всю жизнь. Из-под копыт его ввысь летели плевки камней, а седло, узда и сама шкура его блистали и пылали в лучах солнца.

Когда мы подъезжали к замку, король стоял у ворот, а советники сгрудились вокруг. Все смотрели, как Дым-Угрюм и я несемся к ним шаром жидкого пламени.

Подъехали, и король молвил:

— Никогда в жизни я не видал ничего подобного.

И тут Дым-Угрюм изогнул свою длинную шею, глянул на меня одним неукротимым глазом — и я вновь почувствовал, как утекаю из себя прочь. Не успел и сообразить ничего, как говорил уже королю, что вернулся к нему на службу и теперь желаю для моего скакуна лучшей конюшни и сладкого сена и овса. Король, вероятно, зачарованный вторым глазом Дым-Угрюма, лишь склонил пред ним голову и согласился.

Я вернулся к службе. В назначенный час зажигал королевскую свечу и нес ее за ним следом. В назначенный час я ее гасил. Все шло ровно так же, как всегда, однако — и как-то иначе. Ибо если прежде король, похоже, смотрел сквозь меня, как на кинжал или, допустим, кресло, теперь он меня замечал и даже как-то задумчиво разглядывал.

— Скажи-ка мне, — однажды обратился он, — где ты раздобыл себе такого скакуна?

— Достался мне в наследство, сир, — отвечал я.

— И больше ничего? — спросил он.

— Теперь уже — да, — неохотно признал я. — Больше ничего.

— И на что, по-твоему, такой конь способен? — спросил король.

И впрямь — на что? Не ведая ...

Быстрая навигация назад: Ctrl+←, вперед Ctrl+→