О. Генри

Высочайшее отречение

Бродяга по прозвищу Курчавый бочком придвинулся к стойке с бесплатной закуской. Он поймал косой взгляд бармена и застыл на месте, пытаясь придать себе вид солидного бизнесмена, который только что отобедал у Менджера и теперь дожидается приятеля, обещавшего заехать за ним в своем автомобиле. Талант к перевоплощению был у него на высоте, но его подводил грим.

Бармен будто невзначай обошел помещение, сосредоточенно разглядывая потолок, точно решая проблему побелки, а затем атаковал Курчавого так стремительно, что бродяга не успел придумать никаких отговорок. Неумолимо, но хладнокровно, почти рассеянно, бармен подтолкнул Курчавого к вращающейся двери и вышвырнул его на улицу с безразличием, граничащим с меланхолией. Таковы были нравы Юго-Запада.

Курчавый не спеша выбрался из сточной канавы. Он не держал зла на своего гонителя. Пятнадцать лет бродяжничества, пришедшиеся на двадцать два года его жизни, закалили его дух. «Пращи и стрелы яростной судьбы»[1] обламывались о бронированный панцирь его гордости. С особым смирением сносил он обиды и притеснения со стороны барменов. Само собою, они были его врагами, но, как ни странно, часто они оказывались и его друзьями. Тут приходилось идти на риск. Но он еще не научился разбираться в техасской разновидности этих холодных, апатичных рыцарей штопора и бутылки, которые обладали манерами графа Паутэкета, но, если ваше присутствие не устраивало их, способны были выставить вас за дверь с безмолвной быстротой шахматного автомата, передвигающего пешки.

Курчавый постоял некоторое время на узкой, обсаженной мескитом улице. Сан-Антонио озадачивал и смущал его. Вот уже три дня он был некредитоспособным гостем этого города, высадившись здесь из товарного вагона железнодорожной компании Г. Н. и К., потому что Джонни Мексиканец наплел ему в Де-Мойне, будто этот тополиный город — ни дать ни взять манна небесная, которую собирают, варят со сливками и сахаром и подают бесплатно на блюдечке. Впрочем, Курчавый понял, что отчасти Мексиканец все же дал ему добрый совет. Тут царило гостеприимство особого толка — небрежное, щедрое, беспорядочное. Но сам город тяготил его, особенно после знакомства со стремительными, деловыми, рациональными городами Севера и Востока. Тут ему часто швыряли доллар, но нередко награждали в придачу и добродушным пинком. А однажды ватага развеселых ковбоев заарканила его на площади и протащила по земле, вываляв в грязи до такой степени, что ни один уважающий себя старьевщик не позарился бы после этого на его платье. Извилистые, раздваивающиеся улицы, которые неизвестно куда вели, сбивали его с толку. И еще тут была речушка, ползущая через центр города, изогнутая, как ручка от горшка и пересекаемая сотней крошечных мостиков, настолько похожих друг на друга, что это нагоняло на него тоску. И в довершение всего — этот последний бармен, у которого башмаки были никак не меньше сорок пятого размера.

Салун находился на углу. Было восемь часов вечера. Люди, шедшие из дома или спешившие по домам, толкали Курчавого на узком мощеном тротуаре. Между домами слева он увидел узкий проход, который выдавал себя за городскую магистраль. Улица была темная, и лишь в конце ее маячило световое пятно. Там, где был свет, наверняка были люди. Там же, где в Сан-Антонио после наступления темноты были люди, могла быть и еда, и уж, без сомнения, была выпивка.

Иллюминация исходила от кафе Швегеля. Перед входом Курчавый поднял с тротуара помятый конверт. В нем мог оказаться чек на миллион. В нем не оказалось ничего. Но бродяга прочел адрес «Мистеру Отто Швегелю» и название города и штата. Марка была детройтская.

Курчавый вошел в салун. И теперь, при свете, на нем можно было увидеть печать многолетнего бродяжничества. Он не отличался опрятностью расчетливых и дошлых профессиональных бродяг. Его гардероб являл собою ветхие образцы моды многих направлений и эпох. Две фабрики объединили свои усилия для изготовления башмаков, в которые он был обут.

При взгляде на него в вашем мозгу проносились смутные воспоминания о мумиях, восковых фигурах, русских беженцах и людях, очутившихся на необитаемом острове. Лицо его почти до самых глаз заросло курчавой каштановой бородой, которую он подрезал перочинным ножом и которая доставила ему его прозвище. Бледно-голубые глаза, полные угрюмой настороженности, страха, хитрости и приниженности, свидетельствовали о наслоившейся в его душе горечи.

Салун был невелик, и в атмосфере его шла борьба между озоном и запахами еды и напитков. Свинина с капустой напрочь забивали водород и кислород. За стойкой орудовал Швегель вместе со своим помощником, кожные поры которого были открыты, как водопроводные краны. Потребителям подавались к пиву горячие венские сосиски с кислой капустой. Курчавый проковылял к стойке, глухо кашлянул и представился Швегелю как столяр-краснодеревщик из Детройта, лишившийся работы.

И так же, как день за ночью, за этим сообщением последовали кружка пива и ужин.

— Не биль ли ви знаком в Детройте мит Гейнрих Штраус? — спросил Швегель.

— Генрих Штраус! Спрашиваете тоже! А то как же! Эх, босс, мне бы столько долларов, сколько раз мы с Гейне дулись в покер по воскресеньям!

Еще кружка пива и второе дымящееся блюдо появились на столе перед дипломатом. А затем Курчавый, который с точностью до миллилитра знал меру ведения игры в «знакомство», уныло выполз на неприветливую улицу.

И тут только он начал в полной мере ощущать все Неудобства этого каменного города, столь типичного для Юго-Запада. Здесь и в помине не было того уличного веселья и оживления, которые доставляли радость самому жалкому бедняку в городах на Севере. Здесь даже в этот далеко еще не поздний час мрачные, обнесенные Каменными оградами дома были заперты, забаррикадировавшись от промозглого вечернего мрака. Улицы были всего лишь расселинами, сквозь которые проплывали серые клочья речного тумана. Проходя по ним, Курчавый слышал смех, звон монет и фишек, доносившиеся из-за плотно зашторенных окон, и звуки музыки, проникавшие сквозь щели в камне и дереве. Но радости эти были эгоистичны. Время развлечений на людях еще не пришло в Сан-Антонио.

Наконец Курчавый свернул за угол еще одной затерянной улочки и наткнулся на шумную ватагу скотоводов из окрестных ферм, веселящихся на вольном воздухе перед старым деревянным зданием отеля. Рослый гуляка из овечьего царства, который только что подбил всех к набегу на пивную стойку, приобщил Курчавого к остальному стаду, точно приблудшую овцу. Короли рогов и шерсти обрадовались ему как новой зоологической разновидности и постарались сохранить его при себе, заспиртовав в растворе шумных приветствий и изъявлений симпатии.

Час спустя Курчавый, шатаясь, вышел из гостиничного бара, отпущенный своими переменчивыми друзьями, чей интерес к нему иссяк так же быстро, как и возник. Он был до отказа заправлен горючим и загружен съестным, так что теперь его заботило одно — кров и постель.

Заморосил холодный техасский дождь — бесконечный, ленивый, неиссякаемый поток воды, из-за которого падало настроение и поднимался пар от нагретых за день камней тротуаров и домов. Это предвещало появление нортера[2], чьи ледяные порывы обычно гасили неяркую весну или ласковую осень, приветствуя и провожая зиму. Курчавый побрел по первой же извилистой улочке, куда привели его непослушные ноги. В дальнем конце ее, на берегу змеевидного ручейка, он заметил в каменной ограде распахнутые ворота. Через открытое пространство он увидел походные фонари и ряд низких деревянных навесов, идущих вдоль трех сторон ограждающей стены. Он вошел внутрь. Под навесами лошади жевали овес. Повсюду стояли фургоны и повозки, упряжь была небрежно брошена на дышла. Курчавый понял, что это заезжий двор, из тех, что торговцы обычно строят для своих окрестных клиентов и друзей. Вокруг не было ни души. Возчики этих фургонов наверняка разбрелись по городу в надежде «поглядеть слона и послушать сову». Им, как видно, до того не терпелось попасть в городские злачные места, где можно и угоститься, и развлечься, что последние из уходящих в спешке оставили большие деревянные ворота раскрытыми настежь.

Курчавый, утоливший голод удава и жажду верблюда, был совершенно неспособен, да и не желал, заниматься анализом. Зигзагом приблизился он к первому фургону, который глаза его различили в полутьме под навесом. Это был двуконный фургон с белым парусиновым верхом. Он был наполовину завален мешками из-под шерсти, связками серых одеял и какими-то ящиками, свертками, узлами. Трезвый глаз сразу расценил бы весь этот груз как поклажу, приготовленную для отправки на какую-нибудь отдаленную гасиенду. Но затуманенному сознанию Курчавого все это представлялось лишь воплощением мягкости, теплоты и защиты от сырого ночного холода. После нескольких неудачных попыток он наконец совладал с законом тяготения и, взобравшись на колесо, нырнул в чудесную теплую постель, какой у него не бывало уже много дней. Затем в нем проснулся инстинкт червя, и он, точно луговая собачка, роющая норку, пробуравил себе укрытие между мешками и одеялами. Спрятавшись в нем от ночного холода, он почувствовал себя уютно, как медведь в берлоге. За трое суток ему приходилось спать лишь урывками, и теперь, когда Морфей[3] почтил наконец его своим присутствием, Курчавый так яро вцепился в этого мифологического старого джентльмена, что было бы удивительно, если бы кому-нибудь другому во всем мире досталась хоть кроха сна в эту ночь.

Шестеро ковбоев на ранчо Сиболо[4] дожидались у дверей местной лавки. Их низкорослые лошадки паслись тут же, привязанные на техасский манер, то есть не привязанные вовсе. Поводья их волочились по земле, являясь более надежной привязью (что значит воображение и сила привычки), чем если бы вы привязали их к могучему дубу канатом в два дюйма толщиной. Эти ангелы-хранители коровьего племе ...

Быстрая навигация назад: Ctrl+←, вперед Ctrl+→