Рецидив

Рецидив

Луна [во всех фазах], весь год, все дни, и все ветра, которые дуют, также проходит. Также вся кровь (расы и кланы) достигают мест своей тишины, поскольку она достигает мощи и трона.[1]

I

Ему было пятнадцать. Он брел по шоссе, которое пересекало большой лес, или по проселочной дороге, ведущей к загородной роще. Скорее уж, по шоссе: деревья по бокам, холодная ясность октября, одна-две машины.

Ему хотелось есть и пить, уже начинало подташнивать, трудно будет раскрыть рот.

Я согласен на что угодно, кого угодно, как угодно. Я принимаю эту пустыню и мочу, которую тут пьют; эти не замечающие меня автомобили; это заходящее серое солнце.

Пару часов назад я ехал на пригородном поезде. Он довез меня до конечной станции. Пришлось долго ждать отправления: бастовали железнодорожники.

Я сошел один, двинулся по шоссе, и вдруг наступил вечер. Все возвращаются к своему очагу, запираются, цепенеют на двенадцать часов. Но сегодня я из тех, кто в такие ночи чувствует себя на улице, как дома.

Вид у него был невеселый. Но в голове проносились забавные мысли: если бы можно было ими поделиться, он бы рассмеялся.

Он шагает очень быстро. В руке несет школьные принадлежности: утром он был в лицее. Пустынные загоны ферм, сараи на горизонте. Движется лишь туман. Сыро, но слишком холодно, чтобы это заметить.

Было по-летнему тепло. Ночь тоже обещала быть теплой. Он сошел с дороги и направился по просеке, слегка увязая в песке, сыпавшемся в туфли. Он снял их, затем носки и продолжил путь босиком.

Итак, завечерело. В лесу уже было темно. Лошади оставили следы копыт на песке, который на дне этих ямок был прохладнее. Приходилось упираться пяткой в край каждого отпечатка и тотчас растаптывать его, напрягая колено: песок крошился и скатывался под подошву.

Песок застревал между пальцами ног — влажный, слипшийся. При ходьбе он швырял его перед собой. В руке — только туфли. Он бродил по лесу до ночи.

Он нашел место для ночлега. Дело было летом, и, выйдя на опушку, он обнаружил заросли кустарника, дрока или ежевики. По мшистому покрову полз лунный свет.

Неподалеку деревня. На бугре серые силуэты домов с мигающими окнами. Отовсюду лай.

Он улегся на мху. Однако ночь была так прекрасна, что он не мог сомкнуть глаз. Полнолуние заставляло поверить в волшебство. Он встал и босиком устремился в лес.

Едва различимый за деревьями, высился песчаниковый утес — симметричный и выгнутый, огромный, точно великан. Он находился в тени, и к нему вела крутая тропинка.

Теплые гладкие камни были приятны на ощупь. Он решил взобраться наверх. Из-за песка и лишайников скала была очень скользкой.

Выступивший на коже пот напомнил о ночной теплоте, которая теперь показалась прохладой. На середине подъема он остановился на уступе: тот походил на толстую нижнюю губу, и, присев на корточки, он проник в «рот». Пещера была пару метров в глубину, дальше — тупик, углубление и яма с пологим склоном. Он спустился туда, держась за выступы. Запах рыхлой белой земли, корней, склепа. Тьма не была кромешной: через отверстия, выходившие на вершину утеса, просачивался слабый лунный свет.

Неожиданно он оказался между кустами у подножия скалы. Эта находка воодушевила его, он снова поднялся к «губам» и спустился тем же путем.

Когда ему это надоело, он повернулся спиной к утесу, вышел из рощи и зашагал вниз по тропинке. Вскоре он уже вернулся на ту самую опушку.

Улегшись и растерев ступни, он вспомнил пещеры, их необычную атмосферу: внутренность легких, форма кишечника. Он отдышался и задумался. Его посетили эротические фантазии: темный или белокурый мальчик.

Если вдуматься, то было не лето, а октябрь. Я не взбирался на утес, а топтался по песку, измельчая его в пыль. А роща находилась на краю полей, неподалеку от ферм. Вся листва опала. Я вижу груду веток, верхушек, хвороста. Красное солнце закатывается, а я иду по узкой асфальтированной дороге к деревьям. Следы на траве. Я добираюсь до рощи и вхожу в нее.

Я прячусь в тумане, и, когда отыскиваю место для ночлега, становится так холодно, а ночь такая непроглядная, что я мигом укладываюсь на опавшие листья и веточки. Заночую в этом логове.

Я сказал: холодно? Он этого ожидал, да и любит холод, но в такую стужу даже не думаешь о том, чтобы согреться, а коченеешь и застываешь, точно ствол.

Он съежился под плащом. Открыл портфель, вытряхнул все учебники и засунул голову внутрь, чтобы стало теплее. Он свернулся на боку, над лицом закружился пар изо рта. Он навис над плитой, где сушилась его одежда: лоб обгорал, а тело мало-помалу замерзало. Занемевшие ноги каменели. Мороз сковал бедра и поднялся вдоль; он отчаянно закрывал руками член, но весь живот обрастал холодными толстыми слоями мертвой плоти.

Он свернулся калачиком и сгруппировался, касаясь подбородком коленей. Теперь его дыхание обжигало кожу, он слегка высвободил голову и перевел дух.

Ему ничего не хочется, он ни о чем не думает, не плачет, не спит, не шевелится. Молча прислушивается. Он всю ночь не смыкает глаз, слыша запах кожи, меловой пыли, засохших чернил — и запах собственных волос, смешанный с испарениями земли.

Все так непривычно, но он не боится; он лежит в тумане, на сухих ветках, на холодном перегное в роще, под беззвездным небом где-то на просторах Франции. Место ничем не хуже других — хоть это-то он знает. Низко наклонив голову и надавив подбородком на горло, он тяжело дышит и ждет, но когда светящиеся часы показывают полночь, его охватывает беспокойство: птичьи лапки, юркие зверьки, отрывистые выкрики, всадники и мелкие страхи.

Он не задается вопросами. Он ушел и никуда не хочет. Наверное, его найдут, вернут в семью, и, возможно, все возвратится на круги своя.

Но здесь он коченел, и больше ничто его не огорчало. Жажда не мучила; ночь уже близилась к концу.

Или никакого отдыха. Глаза слипаются, во рту пересохло, и я всю ночь перебираю воспоминания. Шагам пока еще задает ритм дорога. Отныне моим домом станут поезда и вокзалы.

Лежа на скамье в зале ожидания, под ночным вокзальным солнцем, я буду чувствовать себя уютно. Вдалеке от мира, без будущего и без пристанища. Я увижу вокзалы ночные, дневные, зимние, под солнцем, в снегу; или шумные, с криками, толкотней. Я смогу при случае там работать, добыть немного денег вместе с теми, кто наполняет и разгружает фургоны. Обалдев от напряжения, я смотрю на других парней с судорожно сжатыми руками, сморщенными лицами, в узких и грязных штанах, облепляющих чресла, когда они приседают и потягиваются перед подъемом тяжести. Любая пауза станет поводом для сближения, пробуждения желания. Эта работа меня осчастливит.

В каждом воспоминании будет маячить продуваемый ветром вокзал, законченный, засаленный, в накипи от чадящих люстр. Но я стану необычным пассажиром: мое место назначения — сам поезд. Коридор вагона, прислонившиеся к окнам мальчики, сталкивающиеся со мной на бегу дети. Я подхожу вплотную, украдкой задеваю, сталкиваюсь снова и снова, прижимаюсь к тем, кто мне приглянулся.

Объявили забастовку. Я слонялся по вокзалу. Очень длинный перрон под открытым небом, зал ожидания, будто нарочно расположенный по центру, стекающиеся из пригородов пассажиры. У меня оставалось еще два часа до отправления: на целых два часа все останутся на этом островке. Я не вправе упускать такую возможность — ненадолго стать королем перенаселенного королевства.

Я бесцельно брожу по перрону, наперерез толпе, разглядываю встречных и зевак. Мне остается лишь охотиться, выслеживать, вынюхивать, столбенеть. Но я ничего не вижу. Зал ожидания пуст. Я усаживаюсь и закуриваю.

Я не взглянул на вошедшего. Я не хотел этого: чтобы не рисковать, мне нужен сообщник. Я смотрю на него; я не в настроении и стискиваю зубы.

Ради этого люди рисуют каракули на закрытых дверях — на дверях туалетов, где, надежно запершись, в конце концов объясняются педерасты. Они расстегиваются, смотрят на свои гениталии, взвешивают их на ладони, холодный сквозняк ласкает промежность, так волнующе спускать штаны в общественном месте, предназначенном для испражнения: и они пишут то, что одетыми или у себя дома хранили бы в тайне. Затвердевший сгусток из пары слов на грязной филенке — мне хочется изложить заключенную в нем длинную теорию фраз, иллюзий, кошмаров и сказаний. Непристойности, которые кто-то говорит, рисует, совершает, зная, что слова эти необъятны; но они оставляют их здесь, словно кал, голую и потому слишком тягостную правду. Ее сбрасывают в колодец с камнем на шее и предпочитают, чтобы эту истину глаголили дети, — ведь, лакомясь конфетами, они просто повторяют то, что мы шепчем им на ушко.

А я, напротив, выбираю эти конечные фразы, написанные в углу засранной двери и словно говорящие о том, что человек больше не выдерживает. Запах фекалий, вытесняющий церковный ладан и цветочный аромат. Эта ночная колонна, куда входишь и замираешь. Любовь неприятно отдает здесь горечью, а голос глохнет.

Он сидит, скрестив ноги и выпятив грудь; чуть моложе меня, а уже неприкасаемый. Итак, я не был в тот день на вокзале, не ушел из дома и не прятался в тот вечер в лесу, незачем вспоминать события, которых не было. Я провел невинный день в лицее, дома, в тепле. Я изнежился в тягучей лени, извалялся в сахаре и масле; подрочил, а потом надолго уснул.

Он выходит из зала ожидания. Я решаю пойти за ним: я могу лишь пятиться, лицом к тому, от чего бегу, чтобы легче было вернуться.

Люди расступаются, или, возможно, я сам их расталкиваю. У него ярко-голубые глаза, размытые и стертые, точно пастель, по которой провели пальцем. Он остановился. Мы играем в два магнита. Я чувствую его ...

Быстрая навигация назад: Ctrl+←, вперед Ctrl+→