Зулейка Добсон, или Оксфордская история любви

Зулейка Добсон, или оксфордская история любви

Предисловие переводчика

В начале знаменитой псевдоностальгической книги Л. П. Хартли «Посредник» (про мальчика низкого сословия, который на золотом закате эдвардианской эпохи практиковал в пригласившей его на лето пожить «хорошей семье» черную магию, да так выпрактировался, что разом превратился в пуганного старикашку), автор говорит, что в те золотые дни о том, что завтра будет война, догадывался один Макс Бирбом. В наше время любому читателю, поглядывающему иногда на небо и понимающему что то в самом деле беременно чем-то новым, прочитать «Зулейку Добсон» будет полезно. (Не для того, чтобы готовиться к Третьей мировой, конечно же.)

Итак, что есть Зулейка Добсон? И Зулейка ли она вообще? В фонетическом предуведомлении автор предлагает звать ее на более восточный лад Зуликой. Мне, впрочем, кажется, что он издевается. С его стороны ждать издевательства приходится в любой момент. Я ее зову «Зулейкой», потому что так на русском зовут одну из героинь Байрона.

Так или иначе, 3. Д. есть ангелица мщения, посланная сословием гувернанток, чтобы истребить сословие благородное и благонравное, весь проклятый «Даутон Абби» за безупречность его манер и бесконечность его ада. Она — гувернантка, решившаяся на Подвиг: украсть посреди ночи Демоническую Рюмку для Яиц и другие фокусы, которые ей показал и сулил в качестве свадебного подарка очередной пустоголовый «старший сын» из хорошей семьи.

Этот подвиг ее из «девы угрюмой и бесполезной» превратил вскорости в Звезду Сцены. Некрасивой, строго говоря, девице, посвящают свои смерти испанские матадоры, парижские эстеты забывают о полусвете, модные художники рисуют портреты, композиторы пишут песни, нью-йоркская пресса трубит во все трубы, которые, конечно, оказываются жалкими свистульками в сравнение с журналистскими трубами Сан-Франциско. Все в нее влюблены и сулят новые дары, она же не влюблена ни в кого, поскольку не может влюбиться в того, кто приползает к ней на коленях. Наконец, ее дедушка, ректор оксфордского колледжа Иуды, в свое время отрекшийся, как положено ректору Иуды, от своей внучки-полукровки (мамой Зулейки была циркачка), приглашает ее порадовать его дряхлые кости личным визитом.

В Оксфорде Зулейка встречает Величайшего Сноба Планеты, а, возможно, и Вселенной — герцога Дорсетского. Герцог Дорсетский неоригинально влюбляется в Зулейку но умудряется изобразить равнодушие. Таким образом Зулейка впервые узнает таинства любви, которые, естественно, оказываются недолговечными, потому что на следующий же день герцог на первой же личной аудиенции раскрывает свои банальные карты. Дальше все завертелось: коротко говоря, «они все утонули». Даже сухопутный крошка Ноукс и тот… Впрочем, читайте про крошку Ноукса сами.

Процитирую:

«Не будь человек стадным животным, цивилизация, возможно, уже достигла бы определенных успехов. Изолируйте человека, и он не дурак. Но выпустите его на волю среди товарищей, и он пропал — еще одна капля в море безумия. Студент, повстречавший мисс Добсон в пустыне Сахара, влюбился бы; но ни один из тысячи не захотел бы умереть потому, что мисс Добсон его не полюбила. Случай герцога был особый. Просто влюбиться было для него неистовой перипетией, производящей неистовую встряску; а гордость его была такова, что безответная любовь толкнула неизбежно к очарованию смертью. Остальные, вполне заурядные юноши, стали жертвой не столько Зулейки, сколько поданного герцогом примера и друг друга».

В конце книги, избавив Оксфорд от студентов и позволив оксфордским донам наконец заниматься чистой наукой без глупых отвлечений, Зулейка, поскучав немного и даже немного взгрустнув, отравляется в Кембридж. Легко было бы предположить, что там сюжет повторился бы. Но мне лично кажется, что в Кембридже история случилась бы совсем другая. В конфликте лириков с физиками, старого с новым, побеждают всегда последние. По правде сказать, лириков вообще нет, есть только люди, не понимающие, например, что сочинение стихов — такая же точная наука, как и геометрия. А старое, учил Эзра Паунд, полезно только для тех, кто в нем видит новое.

Viva Zuleika! Viva her awesome Cambridge friends & pals, maybe even her lovers.

Р.S. B процессе работы над переводом обнаружилось, кто именно зажег искру, из которой разгорелось пламя мировой революции. Это был некий Мишлен, встретивший в комментариях к какой-то книге упоминание исторических теорий неаполитанского чудака Джамбатиста Вико. Теории показались ему столь интересными, что он немедленно выучил итальянский, а потом пошло–поехало — как в стихотворении Йетса «Леда и Лебедь». Об этом см. To the Finland Station Эдмунда Уилсона.

Николай Никифоров

Illi Almae Matri[1]

Глава I

Звон старого колокола, предвестник поезда, разнесся над станцией Оксфорд; студенты, пестрые фигуры в твиде и фланели, выдвинулись на край платформы и вдоль рельсов направили праздные взгляды. В лучах полуденного солнца они, юные и беззаботные, составляли резкий диссонанс с ветхими досками под ногами, с выцветшими семафорами и вечными серыми стенами древней станции, что была привычна им и неинтересна, но туристу нашептывала последние чары Средневековья.

В дверях зала ожидания первого класса, на почтенном удалении стоял ректор Иуды. Эбеновым столпом традиций высился он в своем старомодном облачении клирика. Между широкими полями шелковой шляпы и крахмальной грудью рубашки представали глаза соколу на зависть и нос орлу на поучение. Тяжесть своих лет опирал он на эбеновую трость. Он один достоин был заднего плана.

Издали гудок раздался. Явился глазам нос паровоза, затем длинный изгиб поезда под дымной струей. Поезд рос и рос. Обгонявший его шум делался все громче и громче. Поезд обернулся свирепым, чудовищным зверем, и мужчины инстинктивно отступили от края платформы. (Но принес он неведомую им угрозу, его самого куда ужаснее.) С ревом влетел он на станцию, в дыме и гаме. Не успел он остановиться, дверь вагона распахнулась, и в белом дорожном платье, в сверкающей мелкими алмазами шляпке на платформу ловко выскользнуло грациозное лучезарное существо.

То была звезда! Сотня глаз уставилась на нее, полсотни сердец ей отдались. Сам ректор Иуды водрузил на нос очки в черной оправе. Его завидев, нимфа порхнула к нему. Толпа расступилась. Теперь они очутились рядом.

— Дедушка! — закричала она и поцеловала его в обе щеки. (На такое приветствие любой юноша с готовностью обменял бы пятьдесят своих будущих лет.)

— Дорогая Зулейка, — сказал он, — добро пожаловать в Оксфорд! У тебя нет багажа?

— Куча! — ответила она. — И горничная, которая его заберет.

— Тогда, — сказал ректор, — поехали прямо в колледж.

Он подал ей руку, и они неспешно проследовали к выходу. Весело болтая, прошла она через длинную аллею взоров, не покраснев. Околдованные юноши совершенно забыли про родственников, которых пришли встретить. Родители, сестры, кузены бегали невостребованные по платформе. Изменившие долгу юноши сомкнулись в свиту своей чародейки. Безмолвно они следовали за ней. Посмотрели, как она вспрыгнула в ландо ректора, как ректор расположился слева от нее. Лишь когда ландо скрылось из виду, возвратились они — так медленно, так неохотно! — на поиски своих родственников.

Через развалины, лежащие между миром и Оксфордом, ландо катило к Иуде. Юношей попадалось немного, почти все — был понедельник Гребной недели — на реке болели за гребцов. Нашлось, однако, исключение: весьма замечательный юноша, во весь опор промчавшийся на поло–пони. Он поприветствовал ректора, приподняв соломенную шляпу с бело-голубой лентой.

— Это, — сказал ректор, — герцог Дорсетский, студент моего колледжа. Обедает у меня сегодня.

Обернувшись вслед его светлости, Зулейка увидела, что тот не только не остановился, но даже через плечо на нее не посмотрел. Она чуть вздрогнула, но не успела надуть губы, как те расплылись в улыбке — улыбке, не таившей злобы в уголках.

При въезде на Корнмаркет-стрит ректора поприветствовал другой юноша — пешеход, и совсем иного вида. На нем был черный пиджак, выцветший и бесформенный. Штаны были ему коротки, и сам он тоже Короток, почти карлик. Лицо его было столь же невзрачно, сколь непримечательна походка. Он щурился через очки.

— А это кто? — спросила Зулейка.

Щеки ректора валились густой краской.

— Тоже студент Иуды. Зовут, если не ошибаюсь, Ноукс.

— Он сегодня с нами обедает? — спросила Зулейка.

— Определенно нет, — сказал ректор. — Вне всяких сомнений, нет.

Ноукс, в отличие от герцога, остановился и направил вслед ландо пылающий взор. Он смотрел, пока оно не скрылось с его близоруких глаз; после чего, вздохнув, продолжил одинокую прогулку.

Ландо ехало через Брод-стрит, там, где на кострах сожгли когда-то Латимера и Ридли.[2] Оно прокатило мимо главных входов в Бейллиол и Тринити, мимо музея Эшмола. С высоты пьедесталов, перемежающих решетки ограды Театра Шелдона, суровые бюсты римских императоров уставили взор на прекрасную незнакомку в экипаже. Зулейка на их взор ответила небрежным взглядом. Неодушевленная материя мало ее привлекала.

Минуту спустя из «Блэкуэллз» показался некий ученый муж, покупавший там книги. Посмотрев через улицу, он, к своему удивлению, увидел капли пота, блестевшие на челах императоров. Вздрогнув, он поспешил скрыться. Вечером в профессорской он описал то, что видел; и никакой вежливый скептицизм не убедил его, что то была галлюцинация человека, перечитавшего Моммзена.[3] Он настаивал, что и впрямь видел то, о чем говорил. Лишь два дня спустя его рассказу кто-то повер ...

Быстрая навигация назад: Ctrl+←, вперед Ctrl+→