Жак Рубо
Прекрасная Гортензия
Глава 1
Летом бакалейная лавка Эсеба открывалась в восемь утра. Зимой, впрочем, тоже. Но летом лавку открывал сам Эсеб собственной персоной: поднимал решетку, которая никогда по-настоящему не запиралась, выносил на тротуар коробки с овощами и фруктами, открывал их, раскладывал содержимое — помидоры, апельсины, персики, салат, бананы — практично и красиво, то есть самые гнилые запихивал в нижний ряд или на задний план, а сверху и спереди помещал те, что еще сохранили сколько-нибудь приличный вид. Закончив, таким образом, к полному своему удовлетворению, трудовой день, он занимал позицию на мостовой, между помойными баками, в нескольких шагах от остановки (по требованию) автобуса «Т».
Как только открывалась дверь магазина, или, самое позднее, как только вслед за этим раздавался лязг заржавленной решетки, на пороге появлялся Александр Владимирович и с царственной грацией прыгал на коробки, устраиваясь обычно среди лимонов, которые, по его мнению, выглядели здоровее, чем груши или лук. Там он возлежал в позе сфинкса, ожидая пробуждения мадам Эсеб, а главное — своей утренней порции молока «Глория». Ожидание это никогда не бывало чересчур долгим, поскольку Эсеб полностью отстранился от торговли и всю ответственность взяла на себя его супруга. У Эсеба же были другие заботы.
Мы воспользуемся этой краткой передышкой, чтобы набросать портрет Эсеба (когда я говорю «мы», то подразумеваю рассказчика или, вернее, рассказчиков этой истории, ибо всякая история предполагает не одного, а нескольких рассказчиков, ведь во всяком правильно построенном повествовании имеется великое множество мест и мозгов, в которых происходит что-то важное; только слабоумный романист всегда пребывает в одной и той же точке, то есть внутри самого себя, под собственной макушкой. Сам я, Жак Рубо, — лишь тот, кто водит пером, а точнее, гелевой ручкой «пилот», которая пишет очень тонко, на что указывает желтый ободок на крышечке, тогда как ручка с белым ободком пишет толсто; гелевая ручка стоит дороже, ну да ладно, — вот почему я говорю «мы», употребляя это местоимение из скромности.
Впрочем, в данном романе, как вы скоро увидите, есть Рассказчик, — один из персонажей этой истории. Он появится во второй главе и будет говорить «я», как делают обычно рассказчики в романах. Но я прошу не путать его со мной, Автором).Итак, чтобы набросать, если можно так выразиться, портрет Эсеба, мы воспользуемся этой краткой передышкой: в шестьдесят лет — в возрасте, который он сохранял практически до самой смерти, — Эсеб утратил интерес к в общем-то тривиальным проблемам бакалейной лавки и все заботы о ней возложил почти исключительно на мадам Эсеб и Александра Владимировича, чтобы посвятить себя другой деятельности, если и не более возвышенной, то, во всяком случае, более волнующей с его точки зрения.
Лавка Эсеба, основанная его отцом, Эсебом-старшим, находилась в широкой части улицы Вольных Граждан, на пересечении с крошечным отрезком улицы Закавычек, которую в то время перерезал пополам сквер Отцов-Скоромников. Улица Закавычек в этом месте очень узка, а улица Вольных Граждан напротив выступающего фасада церкви Святой Гудулы, наоборот, расширяется — ей приходится огибать церковь, чтобы влиться в центральную часть города, как она привыкла делать с незапамятных пор. Справа, по направлению к востоку (если мы встанем перед бакалейной лавкой, как обычно стоит Эсеб), находится перекресток улиц Вольных Граждан и Староархивной. Перекресток этот довольно-таки просторен, отчасти по причине вышеупомянутого расширения улицы Вольных Граждан, а также и потому, что дом, стоявший на углу, почти напротив Эсеба, состарился и сгинул, словно зуб, расшатавшийся по вине микробов и из-за отсутствия твердых убеждений. Обнажившаяся вследствие этого стена соседнего дома (с каркасом из потемневших балок в чистейшем старонормандском стиле) покрыта рисунками, надписями и объявлениями, ведущими между собой яростную борьбу за существование; среди надписей вполне предсказуемого содержания («Эмильена каждаму дает! Тибя видили в сквере, превет от Бебера!») есть и такое, несколько загадочное и вместе с тем меланхолическое признание: «Только я один понимаю Пюви де Шаванна!»