Трансформация огня

ТРАНСФОРМАЦИЯ ОГНЯ

ГОЛУБИНАЯ КНИГА

Аман палеолог:

Обычная схема, по которой строится историко-документальное изложение, надоела:

предисловие,

суесловие,

послесловие.

Предлагаю новую структуру — полиптих.

Слегка о термине:

птих в древнегреческом означал навощенную таблицу для письма. Текст процарапывался острой палочкой — стилем. Связки таких дощечек в Греции и в Риме назывались по количеству — диптих, триптих, полиптих,— нанизывались на ремешок и носились у пояса. При ходьбе хлопали[1].

Давно мечталось вернуть птих из сферы церковно-приходского художничества в лоно строгой письменности. В нем после долгой разлуки появилось что-то щемящее: как будто сидит на перилах балкона маленькая озябшая птица тихо-тихо, и вдруг оборотилась…

Жил при театре, зарабатывал задниками художник Калмыков. Тогда в наш лексикон только входило словечко пижон. Жители города одевалиеь однообразно. Форменным цветом была темная серость.

Появление пижона Калмыкова на улицах воспринималось нами как счастливый ожог: широченные штаны, раскрашенные акварелью под закат, оголтело желтый сюртук, буро-седые волосы по плечам и, в довершение ансамбля, необъятная бескозырка, без лент, но с красным верхом. Только сейчас я нашел ей сравнение — она была похожа на летающую тарелку. Его долго принимали за шпиона — слишком не по-нашему был одет. Нет, была еще серая холщовая сума на длинной помоче, пересекавшей портупейно спину и грудь. Всегда сутулясь, не поднимая глаз, брел он по своим непонятным делам, придерживая у бедра погромыхивающую суму.

Потом как-то незаметно ушел…

Наш сосед, честно служивший в театре постановщиком (рабочим сцены), рассказал, что комиссия по наследству распределила оставшиеся после «дурака» вещи так: одежонку забрал вахтер — отпугивать воробьев на личном огороде, а сума досталась ему. Золота и сберкнижек, к сожалению, не оказалось, хотя слухи были упорными.

Сума служила чехлом и таской для книги, размером вполне обыкновенной, но тяжеленной, так как сшита она была из фанерных листов.

Я видел этот фолиант, записанный от руки разными красками, и помню заглавие: «Голубиная книга».

Постановщик прослышал, что за стихи платят хорошие деньги, немножко успокоился, взял несколько отгулов и переписал «фанеру». Получилась целая тетрадка. Пытался издать под своей фамилией и своим имя-отчеством.

В одной газете ему ответили, что содержание нашим дням не подходит. В другой и вовсе уличили. Стишата эти, вышло, не дурак сочинил, а кто-то до него, лет, может, за тыщу. И книг таких печатано было при старом режиме навалом.

Постановщик испепелил фанеру в печке и вернулся на сцену. А суму подарил мне за полбутылки и какую-то зряшную закуску. Если бы у театрального деятеля нашлось время заглянуть в этимологический словарь, он узнал бы, что «Голубиная книга» — это небесное послание в стихах о начале всего сущего. Правильней — «Глубинная книга» — один из вариантов названия широко известной Беседы трех святителей, в которой сведения о генезисе земного заимствованы из книги о мудрости Соломона. Голубиной она стала называться ошибочно под влиянием народных представлений о святом духе, посетившем деву Марию под видом голубя. Подробней о романтическом подвиге священного птаха постановщик мог бы узнать из «Гавриилиады», если бы стихами желал не только зарабатывать, но и просвещаться. Заинтересуй его и дальше тема голубя, он дошел бы до признания того факта, что имя птицы связано со словами «Голубой» и «Гълубь». Лишь глубокая вода и глубокое небо — голубые. А голубь в нашем представлении — детище этих двух стихий. Но не цвет оперенья обеспечил замечательному птаху исключительную известность. Его блистательная слава обусловлена участием в драматических для человечества событиях, в которых голубю довелось играть роль счастливого случая.

Когда две глубины встретились, как два жернова, ветвь оливы, принесенная в слабом клюве, указала нам путь к спасению. Разве забудется этот подвиг?

А когда наши каравеллы заблудились в опостылевших голубых пространствах, разве эта экстремальная ситуация не напоминала картины потопа и, молясь о спасении, разве не вспомнили мореходы ноевы фокусы с птицами? Кто обвинит их, что последовали они его примеру!

Как сигнальные ракеты Терпим Бедствие, взлетали с кораблей почтовые голуби и растворялись в голубизне без остатка, подобно сахару в кипятке. И когда истаял последний голубь, и не осталось никаких надежд, грянула буря.

Нарушился в океане порядок. Эй, художники, успокойте панически настроенных матросов изложением концепции природной, по которой ужасающая бесформенность шторма столь же необходима для всеобщей гармонии, как и отвратительный штиль и благостный бриз. Убедите вопящих, блюющих, сброшенных волнами в кипящую пучину черноты, что хаос — одна из разумнейших композиций порядка!

Ушел циклон, но еще катили валы, еще гудели чугуннострунные виолончели ветров. Хло­пали дверцами пустые голубиные клетки. Пластом лежали на палубах замученные качкой и отчаянием люди.

И медленно зародилась новая надежда. Она обозначилась на закате черной точкой, устало росла, набухала, превращаясь в птицу. И мушкетер Христофор проявил, наконец, свое умение.

Птица упала на палубу головной каравеллы. Она лежала в дрожащих ладонях стрелка; из распоротого картечью зоба сыпались на желтые доски палубы окровавленные зерна невиданной формы[2].

Птица эта была голубем, но необычным. Темноперый, мохнатоногий голубь не походил ни на одну из голубых почтовых птах, сгинувших в океанских просторах.

Но это был Голубь!

Повернулись носы кораблей туда, откуда принесли его крылья.

А на утро с мачты раздался долгожданный крик вокруг смотрящего:

— Эврика-а-а![3]

На самой высокой скале берега, в орлином гнезде погребли останки голубя, сложили из базальтовых глыб далеко заметный тур и сообща порешили наречь страну голубя Колумбией. Нанесли на карту.

А изможденный, заросший бородой стрелок Христофор разбил о камни тура свой мушкет и попросил товарищей отныне называть его в честь убиенного Колумбом[4]. Чем и остался в истории.

«Не вызывает сомнений подлинность изложенных фактов»[5].

Документы, недавно найденные в Вифлееме при рытье котлованов под бомбоубежище, проливают неожиданно критический свет на устоявшиеся представления об отношении голубя и девы Марии.

Учитывая зрелый возраст легенды, сдержим мальчишескую запальчивость новой версии — прочтем надписи не торопясь, разумно совмещая научную взыскательность с чувством здорового смущения. Еще раз убедимся, что интеллектуальное наслаждение доставляется нам трепетным сниманием покровов с волнующей правды, но не бесстыдно-жадным созерцанием голой истины.

После добросовестного изучения черепичных текстов выяснилось, что на самом деле, ка­жется, было так:

…когда из дома Марии (еще не святой) вышел и пошел, озираясь по сторонам, незнакомец в ярком хитоне, Плотник, возвращавшийся с трудов, узрел это действие.

— Кто посетил тебя, дева-жена? — поинтересовался он.

— Да один пижон,— отмахнулась Мария и поспешно занялась хозяйственными делами. Мимо пылил караван с благовониями. И вопросил Плотник:

— Скажите, чужестранцы, что за племя такое — пижоны?

— В наших, далеких краях, о местный житель, так называют некую пичугу, голубя[6].

Возрадовалось сердце труженика, вселились в него мир и благоговение: кто из мыслящих станет ревновать жену к какому-то пернатому.

Поведал он соседям забавную историю: прилетал, дескать, к жене-деве голубь, принявший облик человеческий. Посмеялись те добродушно и писцам донесли, дабы на черепках отразили.

— Что же ты не сказала сразу, что это был голубь?— говорил ночью Плотник, успокоенно лежа рядом с супругой.

— Сокол ты мой ненаглядный,— восхитилась Марья,— дай я тебя приголублю.

Эта версия подкрепляется и научными доводами. Живая природа представляет полную свободу Опыту. Она зависит от бесконечной череды перекрещиваний внутривидовых и, с известной оговоркой, межвидовых. Она одинаково страстно поощряет синтез любых форм живой материи, наблюдая и крах, и завязь — необходимые этапы развития. Доказывая, что нет самобытных форм и все сущее развивается во взаимодействии. Но подчеркивает: плодотворна общность в борьбе противоположностей. Стадность одинаковых столь же бесплодна, как и одиночество. Так как эти формы аналитические. У полка солдат не больше шансов произвести самостоятельно сына полка, чем у одинокой девы.

Голубь ей, конечно, противоположен, но не в такой степени. Межвидовые скрещивания иногда дают в результате явление синтеза (например, кентавры и песеглавцы), но, как правило, рождаются уроды, не способные продолжать род. «Изменяйте особи, но не виду»[7].

…Голубь вифлеемский, вошедший в образ чужой, так и не смог вернуться в перья и крылья свои; и блуждает с тех пор по свету, открывая земли, чтобы забыться в них. Но мстительный ястреб памяти настигает его всюду и когтит.

Появляется странный странник в городах и весях всегда со стороны неведомой. И не найти ему обетованную, где бы грех его не шел за ним. Может, это — Калмыков?

…В светлую полночь залетел на мой балкон темный, мохнатый турман. Теперь сидит, нахохлившись, белоглазый, на сундуке со старыми книгами и улетать не собирается. И кукурузу не клюет, и воду из плошки не пьет.

Кувыркаются в полдневном ослепительном небе белые, палевые сизари — он равнодушен. Глаз не поднимает. Складывается впечатление, что ему не интересен наш мир, усложнившийся в результате тысячелетних опытов синтеза. Мир, где рядом с розовой сиренью цветут фиалковые розы, мир ...

Быстрая навигация назад: Ctrl+←, вперед Ctrl+→