ТЕМНАЯ КОМНАТА

Человек, который сел ночью в наш автобус, следовавший по маршруту в Хонсар1, осторожно закутался в темно-синий плащ и надвинул широкополую шляпу под самые брови, словно хотел отгородиться от внешнего мира и людей этот мир населявших. Под мышкой он держал сверток; он прикрывал этот сверток рукой. В течение получаса пока мы ехали, он не принимал участия в разговоре водителя и пассажиров. Его отстраненность на всех давила. Всякий раз, когда позволял свет в салоне и снаружи, я бросал взгляд на его лицо: оно было бледное. У него был маленький, но прямой нос, а его тонкие веки были, казалось, опущены. Глубокая складка, залегшая по обоим краям его губ, выдавала в нем сильную волю, словно он весь был выточен из камня. Время от времени он проводил кончиком языка по губам, затем снова возвращался к своим мыслям.

В Хонсаре автобус остановился напротив автобусной базы Мадани, и хотя мы должны были ехать всю ночь, пассажиры вместе с водителем вышли из автобуса. Я посетил гостиницу и вокзал; и то и другое выглядело не слишком приветливо, поэтому я вернулся к автобусу и чтобы убедиться в том, что мы остаемся здесь на ночь, сообщил водителю:

— Мы, конечно, остановимся здесь до утра.

— Да, — подтвердил тот мою догадку. — Дорога не внушает мне доверия. Ночь мы проведем здесь, а рано утром двинемся в путь.

Тут я заметил, что мужчина в плаще подошел ко мне ближе. Глубоким, но спокойным голосом он произнес:

— Сомневаюсь, что вам посчастливится найти подходящее место для ночлега. Если у вас здесь нет знакомых, почему бы вам не остановиться у меня?

— Благодарю, но мне бы не хотелось доставлять вам беспокойство.

— Никакого беспокойства. Я ненавижу тааро̀ф2. Я не знаком с вами и не горю желанием вас узнавать. Так что никаких одолжений с моей стороны. Недавно я обустроил себе новую комнату. С тех пор моя старая комната пустует. Думаю, это будет намного удобнее, чем ночевать в гостинице.

Его простые, бесцеремонные слова поразили меня и натолкнули на мысль, что я имею дело с человеком не совсем обычного свойства. Я сказал ему:

— Хорошо. Пойдемте!

И без всяких возражений последовал за ним. Человек извлек из кармана фонарик и включил его — перед нами вырос луч яркого света. Мы миновали несколько переулков, петлявших между кирпичными стенами. Вокруг было тихо, и тишина эта могла поразить любого. Иногда мы слышали журчание воды и ощущали на лице дуновения ветра. Потом, через какое-то время я заметил свет, горевший в двух домах в отдалении. Несколько минут я сохранял молчание и двигался рядом с человеком в тишине, а затем, чтобы разговорить молчаливого спутника, произнес:

— Должно быть, этот город красив.

Казалось, его испугал звук моего голоса. Через мгновение он ответил:

— Из всех иранских городов, в которых мне приходилось бывать, Хонсар — мой самый любимый. Большей частью меня влечет в нем именно древность, а не его сады или поля. Город сохранил дух средневековья — в своих переулках, в камнях кирпичных домов, под сенью тех высоких дерев. Его гостеприимство, гостеприимство его закоулков, ощутимо ровно настолько, что каждый может почувствовать то удобство, в котором жили его прежние обитатели. Место, где он расположен, полностью изолировано — и в этом есть своего рода поэзия: здесь нет газет, автомобилей, самолетов и поездов, всей этой чумы нашего века, — в особенности, автомобилей, которые поднимают пыль, гудят клаксоном, словом, проповедуют новый менталитет в самых удаленных концах света. В любую, самую неприметную дыру, самую захудалую местность — везде они несут с собой эти новые, необдуманные мысли, извращенные толки, глупые имитации.

Он направил луч фонаря на одно из окон и произнес:

— Глядите. Здесь на окнах потрясающие резные наличники. Это частный дом. Вы можете почувствовать запах почвы, аромат свежескошенной люцерны, равно как и менее приятные запахи. Здесь можно услышать птичий щебет. Жильцы этого дома подходят к делу примитивно, но основательно — и это напоминает другой, затерянный мир — мир, далекий от шумной суеты нуворишей.

Внезапно он вспомнил, что приглашал меня к себе, и спросил:

— Вы ужинали?

— Да. Мы ужинали в Гольпайегане3.

Мы миновали несколько ручьев и приблизились к горе, прежде чем он отворил ворота, ведущие в сад, и мы зашли во двор. Дом представлял собой недавно построенное здание. Мы вошли в небольшое помещение, где располагались стол, два кресла и раскладушка. Он зажег керосинку и пошел в смежную комнату. Через несколько минут он вернулся; на нем была розовая сорочка. Он принес еще одну лампу и зажег ее. Затем человек развернул сверток, который был с ним во время поездки; внутри оказался красный абажур: он водрузил его на лампу, которую принес из комнаты. После долгой паузы, словно бы не зная точно, должен ли что-то говорить, он спросил:

— Не желаете ли заглянуть в мою комнату?

Удерживая в руках лампу с красным абажуром, он двинулся вглубь запутанного темного коридора со сводчатым потолком и полом, застеленным темно-красной холщовой циновкой. Затем открыл еще одну дверь. Мы вошли в комнату, изнутри напоминающую полое яйцо. Она, казалось, не имеет выходов наружу, за исключением двери, ведущей в коридор. Лишенные каких бы то ни было геометрических пропорций вогнутая поверхность стен, пола и потолка были сплошь устланы алым бархатом. От плотного запаха благовоний, стоявшего в комнате, мои мысли словно очистились. Человек поместил лампу на стол, а сам уселся на кровать — та занимала место по центру — и жестом пригласил меня садиться в кресло, расположенное подле стола. На столе стояли кувшин с ду̀гом4 и стакан. В изумлении я смотрел по сторонам: меня терзала мысль, что человек этот, должно быть, безумец, а его комната — не что иное, как камера пыток. Стены были окрашены в цвет крови, видимо, с целью замаскировать кровь его жертв. Таким образом, его стало бы трудно в чем-то уличить. Кроме того, комната не имела выходов наружу. Никто никогда не узнал бы, что творится внутри, не говоря уж о том, что помощи здесь ждать было неоткуда. Я приготовился к удару дубиной из темноты или того, что человек, вооружившись ножом или топором, бросится на меня, но он лишь спросил у меня тихим голосом:

— Что вы думаете о моей комнате?

— О комнате? Прошу прощения, но это больше напоминает пластиковый мешок.

Пропуская мои слова мимо ушей, он продолжил:

— Моя диета полностью состоит из молока. Хотите попробовать?

— Нет, благодарю. Я успел поужинать.

— Стаканчик молока вам не повредит.

Сказав это, он поставил передо мной кувшин с ду̀гом. И хотя мне не хотелось пить, я наполнил стакан и сделал глоток. Вслед за этим, он вылил остатки молока в свой стакан и начал медленно пить. После каждого глотка он проводил языком по губам, и его губы при этом блестели, а глаза были полуприкрыты — словно он пытался освежить в памяти какие-то давние воспоминания. Его бледное молодое лицо, пухлые губы и короткий, но прямой нос — все это в бордовом свете лампы казалось чувственным и исполненным страсти. На его широком лбу обозначилась крупная темная вена, длинные каштановые волосы падали на плечи. Словно обращаясь к самому себе, он сказал:

— Удовольствий, которым предаются люди, я никогда не разделял. Чувство тревоги, то чувство, что берет начало в наших невзгодах, — оно всегда вставало на пути моего счастья. Этот злой рок берет начало в страданиях нашей жизни, трудностях вечного подражания, и, что вернее всего, в опасности взаимодействия с людьми. Необходимость жить в обществе вырожденцев, потребность в пище и одежде, — все это подавило в нас цветение жизни. Годы назад я ступил в мир обычных людей, обывателей, подражал их убогим привычкам, но в скором времени обнаружил, что самое большее — строю из себя дурака. Я испытал все их радости, но не нашел в них удовольствия для себя. Везде я чувствовал себя отверженным, всеми покинутым, — можно сказать, чужым для их мира. Серьезных отношений между ними и мной возникнуть не могло. Я не мог увязать свою жизнь с их жизнями. Я непрерывно твердил себе: «Я должен расстаться с обществом, жить в сельской местности, в отдалении, уединенно». Но я никогда не хотел этого уединения для личной выгоды; не было это и тщеславием. Я не хотел ни подчиняться чьей-либо воле, ни кому-либо подражать. Единственным моим желанием было найти такое место, где я смог бы познавать себя, где мои мысли не были бы столь рассеяны. Я родился ленивым. И верю в то, что физический труд — удел тех, кто пуст, тех, кто ощущает внутри пустоту, которую нечем заполнить. Работать пристало лишь черни, плебеям. Даже мои пращуры чувствовали эту опустошенность. И, однако, трудились, много думали, исследовали. А теперь, когда все эти потребности уже не тревожат их, суммарный груз накопленной ими лени опустился и на мои плечи. Я не горжусь своими предками. Более того, эта нация в отличие от многих других не разделяется на отдельные генеалогические ветви. Стоит углубиться лишь на пару поколений в родословную очередного даула или салтана5 и с легкостью обнаружишь, кем был его дед: вором, разбойником с большой дороги, придворным шутом или процентщиком. И коли уж мы взялись копаться в моей, равно как и в чьей-либо другой, генеалогии, неужели мы, в конечном счете, не упремся в поколение какой-нибудь гориллы или шимпанзе? Все дело в том, что я не предназначен для работы, не был рожден для нее. Нувориши, наверное, единственные, кто по-настоящему живет. Они выстроили общество сообразно своей жадности и пороку, и чтобы продвинуться вперед хоть на гран, остальным необходимо принимать навязанные ими правила, подобно тому, как больному — принимать лекарство. Каторгу эту они назвали «работой», и всякий из людей, чтобы не умереть с голоду, вынужден отныне просить у них с вытянутой рукой. Лишь кучка воров, бессовестные глупцы и безумцы ...

Быстрая навигация назад: Ctrl+←, вперед Ctrl+→