Первое прощание

Анастасия Строкина

Первое прощание

– Я не знаю, что такое Гор-ба-чев, – сказал Волк, немного подумав. – Может, это что-то другое, а не Гор-ба-чев? Просто он буквы перепутал, может?

– Нет, – ответила я уверенно, – ты не видел Д. А.

Д. А. – это дед А.

Я никогда не помнила его имени, но точно знала, что оно начинается с этой буквы. Для большей краткости я придумала звать его Д. А. Кроме меня, и Волка, и еще Миши, об этом никто не знал.

– Ты не видел его. Он очень серьезный. Он только один раз вышел во двор в разных ботинках.

Но тут я вспомнила, что однажды Д. А. перепутал кое-что посущественней ботинок – времена года!

Это было в декабре. Мы с Мишей играли в «Кто дольше?» – по очереди на счет сидели на металлическом грибе – единственном и по-настоящему уродливом украшении нашего двора.

– Восемь, девять, – отсчитал Миша. И замер.

– Десять! – подсказала я ему. Но Миша молчал.

Я обернулась и увидела Д. А. в свете подъездного фонаря, белого, босого, в красной рубашке и длинной черной юбке его жены. Д. А. стоял, ничего не говорил, ничего не делал. Мы почему-то закричали, тогда он тоже закричал и кинулся в сторону леса, размахивая руками. Скорее всего, он думал, что взлетит.

– Может быть, он считает себя птицей? – спросил Миша.

– А если он и правда птица, то какая? – задумалась я.

– Он – дикая птица!

В тот день мы стояли и смотрели, как Д. А. бежит и бежит и как будто растворяется в северном сиянии.

– Это был долгий декабрь, – вдруг сказала я Волку. – Солнцеед опять пришел на небо, и стало темно. Да, было очень темно. И днем было даже темнее, чем ночью. Потому что днем должно быть светло. А когда знаешь это, то дневная ночь становится еще чернее.

– Зачем ты мне это говоришь? – спросил Волк.

– Потому что в тот декабрь Д. А. перепутал времена года. И стал птицей. А больше он почти ничего никогда не путал.

– Ну, раз он ничего не перепутал, значит, оно существует – самый настоящий Гор-ба-чев. Мне кажется, это означает что-то плохое. Спроси у папы.

Я понимала, что разговаривать про Д. А. со взрослыми не стоило, почему – неизвестно, но определенно нельзя. И совсем немыслимо было передавать его слова («Как?! Ты слушала, что он говорит? Кто тебе разрешил слушать?! Почему ты повторяешь эту ерунду?!»).

– А папы и вовсе нет дома.

– И где он? – Волк был очень любопытным. Он все хотел знать и на все имел свое волчье мнение.

– Он улетел на задание в самолете и скоро вернется. Ну как обычно. Летчики улетают и возвращаются.

– Это не всегда так.

– Лучше бы он водил поезда. Или пароходы, – сказала я. – Был учителем или певцом.

– Я в этом не уверен, – заявил Волк. – Твой папа видит такие чудеса, которые так просто не найти! Он летает в такие страны, где люди никогда не трогали снег. Где днем – всегда день и не бывает, чтобы днем была ночь, как здесь. Он плавает над облаками!

– Учитель тоже может полететь куда-нибудь.

– Ну-ну, – успокоил Волк. – Главное, что твой папа не Гор-ба-чев! Даже Д. А. трясется при его имени!

Д. А. вообще часто трясло, если не сказать все время. Тряслась его голова, а когда он ругался, то казалось, что она вот-вот отвалится и укатится с горки прямо в лес. Тряслись его руки, но были такими сильными, что, когда он заходил в подъезд, мы боялись остаться без двери – так неистово он хватался за ручку. Тряслось его тело, и, когда он кричал это страшное слово: Горрр (как крик вороны), Бааа (как камень в воду), Чеввв (как топором по дереву), не было сомнений, что вот-вот его руки-ноги оторвутся и полетят. И, скорее всего, там, в небе, станут чьими-то крыльями. Потому что в Д. А. жила скрытая крылатость. Волк говорил, что когда-то очень давно Д. А. был командиром экипажа и тоже летал в непонятные страны. И в этих странах он что только не делал: воевал, спасал, спасался, искал, выполнял секретные задания! А потом с ним что-то случилось, и он навсегда приземлился здесь, в нашем доме. В скучном четырехэтажном, сложенном из серых грустных плит доме, который смотрит во двор с металлическим грибом, а если поднимет глаза повыше, то увидит пригорок с карликовыми березами.

Из уст Д. А., кроме рычащего слова, которое заставляло его трястись сильнее обычного, вырывались и другие. «Пустите на спиртовоз! Что же вы делаете? На спиртовоз хотя бы пустите!» Он по несколько раз повторял одно и то же, но всегда с разной интонацией. Его фразы намертво вколачивались в голову, проникали в кожу, прорастали волосами. «АН-26» в Эфиопию! В Эфиопию!» То, о чем он говорил, было непостижимо как язык какой-то неведомой страны, из которой он однажды вернулся навсегда. Но и эти неразгаданные звукосочетания оставались в памяти, пускали корни. «Завтра на АН-12!» – звуки радости, надежды, движения. Через почти тридцать лет – «Завтра на АН-12!»

– А лето придет, летом будем щавель собирать! – неожиданно сказал Волк.

Он знал, что я люблю дикий щавель. Впрочем, мы вместе его любили. Потому что Волк был щавелеядным и грибоядным летом, а в остальное время он просто был Волком. И ничего не ел.

Первый раз мы встретились в 1988 году, в день за моим днем рождения – 28 августа. Я увидела его и спросила:

– Волк, что-то случилось. Все стали вдруг тихими, другими. Ты не знаешь, что случилось, Волк?

– Знаю, – ответил он. – Один летчик разбился. И больше не вернется сюда.

– Никогда?

– Сложно сказать. Кошки вот находят дорогу к дому, даже если заблудились далеко-далеко. А про умерших людей не слышал.

– Значит, он умер? – не унималась я. – И что это значит?

– Ничего особенного, – сказал Волк. – Просто вы его здесь больше не увидите.

– А кто-то не здесь увидит?

– Думаю, да.

Волк был очень умным. Он все понимал, обо всем догадывался. Я, конечно, тоже все знала, но он как будто знал первый.

– Ты быстро привыкла к самолетам? К этому шуму? – спросил Волк в нашу первую встречу.

– Я не знаю, как это – привыкнуть. Я тут родилась и еще не жила без них. Это, наверное, скучно, когда некого провожать и встречать. Самолеты существуют для того, чтобы их провожали и встречали.

Он бы очень хотел прийти ко мне домой – посмотреть на самолеты из окна. Они стояли – серые, холодные, похожие на животных, которые ждали еды. По аэродрому тянулась бетонная полоса, и то и дело какое-нибудь из этих животных медленно выползало на нее, рычало и поднималось, и пряталось в облаках.

Но как можно привести домой Волка? Родителям бы это совсем не понравилось. Они про него ничего не знали. Волк был моей тайной. Мы встречались у березы – чуть выше меня – и долго-долго разговаривали. Такого собеседника у меня больше никогда не было. Он задавал странные вопросы. Если спросить что-нибудь похожее у взрослых, они никогда не ответят. Или даже посмотрят с неодобрением.

Так что мы с Волком разглядывали самолеты не из окна, а с земли, наблюдали, как они набирают высоту. Но больше всего мы любили сидеть на берегу реки. Ее звали Печенга, и она не была спокойной. Ее скорость и быстрые прыгучие рыбы нравились Волку.

– Если долго-долго плыть по реке, попадешь в море, – говорил он.

– Какое?

– Баренцево.

– А дальше?

– А дальше – куда хочешь. Из моря можно попасть в другое море, и так – до бесконечности.

Нужно запомнить, затвердить, зарисовать в голове, как яркая мягкая морошка зреет над землей, как мухомор выставил напоказ свою красноту, как нежен мох и как радуются деревья тому, что ветер, наконец, утих. Я сказала Волку:

– Мы завтра уезжаем. Насовсем.

– Как же так? – спросил он. – А с кем я буду слушать реку? А с кем я пойду в норвежский лес? А с кем я буду любить северное сияние?

– Мы теперь будем порознь. Теперь будем одни.

Ветер поднялся и стал таким сильным, что машину то и дело сносило. Миша выбежал из подъезда и долго махал. Д. А. тоже махал и что-то кричал, но, скорее всего, не нам. Грустный дом стал как будто меньше, как будто съежился и хотел спрятаться от всех. Тучи нависали так низко, что еще чуть-чуть – и их пришлось бы везти на крыше машины.

– Оно все закончится, – знал Волк через расстояние. – И это время, и Д. А., и этот дом, и эти самолеты, и Горбачев, и эта страна.

Он стоял в стороне ото всех, за металлическим грибом. Это было первое настоящее прощание.

...