День впереди, день позади

Леонид Крохалев родился в селе Редуть Курганской области. Работал на Магнитогорском металлургическом комбинате. Окончил факультет журналистики Московского государственного университета имени М. В. Ломоносова. Был корреспондентом студии телевидения в Норильске, в областной газете в Туле, заместителем редактора городской газеты в Серпухове.

Участник VIII Всесоюзного совещания молодых писателей.

«День позади, день впереди» — первая книга автора.

Было бы легче, если бы рассказы Леонида Крохалева были посвящены одной теме, «привязаны» к одному месту, рассказывали бы о людях одной профессии или одного возраста. Тогда можно было бы написать, что автор в своей первой книге верен своим героям или тому-то месту. Нет, здесь очень хороший случай, когда каждый рассказ вводит нас в особый мир.

В прозе Леонида Крохалева я, как на рентгене, вижу его жизнь, его пристрастия, его позицию. И то, что он отстаивает, защищает, близко мне и дорого. Город и село, взрослые дела и детство, студенты и крестьяне — во всем видна достоверность описания. Автор пользуется не чьим-то, а своим жизненным капиталом, пишет, что называется, из первых рук.

Не хотелось бы влиять на впечатление, которое испытают читатели по прочтении книги, но помню, как поразил меня рассказ про дядьку Селёму и мальчика-инвалида. Истинно русская жалость и сострадание к обездоленному судьбой пробуждается в наших сердцах, затвердевших от впечатлений нервной, торопливой жизни.

Предисловие к книге, как дверь перед домом, населенным родными людьми. Прошу открыть эту дверь, ибо войти в «дом», созданный Леонидом Крохалевым, интересно и, как писали раньше, душеполезно.

Владимир Крупин.

Дядька Селёма

Я не знал, сколько мне лет. Мне было все равно сколько. Я жил, и мне было хорошо. Не болела бы ножка, было бы еще лучше. Вот и все…

Больше всего на свете я любил молоко. Мама уходила за ним в погреб. А я садился на лавку в передний угол, ставил локти на стол, на клеенку с полустертыми цветами, по которым ползали мухи, клал подбородок на руки и смотрел на дверь. «Вот сейчас дверь откроется, и мама принесет молоко. Вот сейчас, — думал я нетерпеливо. — Вот сейчас!..» Дверь сделана из двух широких плах и потемнела от времени, кованная в кузнице ручка ее вбита поперек в кромку левой плахи, а над ручкой — большой крючок, похожий на утиную голову; по бокам и сверху двери, к косякам, в самом притворе, прибиты туго связанные пучки камыша — это чтобы зимой было нехолодно.

Мне надоедало смотреть на дверь, и я ловил мух. Старался быстро, как делал отец, махнуть ладошкой по клеенке и зажать муху в кулаке. Потом нес кулак к уху, слушал: пусто или густо?

Неожиданно и громко скрипела дверь. Я радостно подпрыгивал на лавке и тут же морщился, хватался за колено, где становилось горячо от боли.

— Тихонько ты! Не прыгай. Сам себя бередишь, — говорила мама и тоже морщилась.

Я спрашивал:

— А ты че морщисся? Тебе тоже больно?

— Тоже, — отвечала мама и долго жалостливо смотрела на меня, потом спохватывалась, наливала в стакан молока из кринки, по бокам которой, как слезы, медленно катились капельки влаги.

— Че кринка мокрая? Она ревет?

— Отпотела, вот и ревет… Пей! Только не шибко. Глотки поменьше делай. Глотнешь и отдохни. А то горло заболит. Молоко из погреба да квас — вот и простуда в самый раз.

Я не боялся простыть и медленно, не отрываясь, цедил молоко сквозь зубы, делая маленькие-маленькие глотки, чтобы надольше хватило. Держал стакан обеими руками и то следил, как молоко в нем медленно убывает по стенкам, то скашивал глаза в окно, в открытую створку, в стекле которой весело играло солнышко. Вдруг на высокий дощатый забор ограды шумно взлетал наш рыжий большой петух. Он хлопал крыльями; я ставил стакан на стол; он вытягивал шею, наклоняясь вперед; я замирал и тоже вытягивал шею; он вскидывал голову и громко орал «ку-ка-ре-ку!»; я быстро, как мог, соскальзывал с лавки и устремлялся во двор, чтобы запустить в него щепкой.

— Осторожно, не упади, сынок! — говорила мама, и опять возле глаз ее пролегали сеточки морщин, у рта появлялись глубокие складки.

— Не упаду! — отвечал я ей и, поджав одну ногу, прыгал на второй к порогу.

Мать смотрела мне вслед, и глаза ее блестели. Когда я оглядывался, чтобы махнуть ей рукой, она торопливо отнимала от лица запон и оглаживала его на животе руками, расправляла складки, которых на фартуке вовсе не было.

Я слезал по ступенькам крыльца, брал в руки щепку — их много валялось на ограде после плотницких дел отца — и спешил на четвереньках к заплоту, где по моим расчетам сидел петух. Поднимал голову и замахивался: ох ты, варнак! Петух громко сзывал куриц к зернышку уже по другую сторону забора.

Горевал я в таких случаях недолго — попадись мне петух вдругорядь! — и прыгал к густому конотопу, мягким ковром устилавшему часть ограды, валялся на пушистой зелени, а потом лакомился «калачиками», по одному отправляя в рот мелкие, светлые, с ямкой посередке плоды-кругляшки. Когда «подножный корм» — так называл калачики папка — надоедал, я перебирался к стене дома, на горячую от солнца мягкую землю. Отец весной рассыпал завалину, и мне глянулось рыться в этой пушистой пыли. Курицы тоже любили это место. Они купались тут: ворочались с боку на бок, пурхали крыльями, земля брызгала из-под них, и они из белых делались серыми. После куричьего купания на земле оставались лунки. В одну из них мостился я.

Здесь, подле стены, было интересно. Тут был мой табун! Он копошился, двигался, ползал. Красные длинненькие жужелицы с круглыми точками на спине медленно ползли, огибая камешки, они собирались кучками на нижнем бревне стены, они ходили в одиночку и парами, сцепившись друг с другом. Я собирал стеколки, палочки и делал пригон. Жучки превращались в коров и жили в пригоне. Потом и это мне надоедало. Тогда я вспоминал о дядьке Селёме…

И мама, и папка зовут его Фоломой. Чужие дядьки и тетки, когда приносят ему подшивать валенки, — Варфоломеем Петровичем. А мне больше глянется звать его так: дядька Селёма. Глянется, и все! Я пробовал один раз назвать его дядькой Фоломой, а у меня все одно вышло — дядька Селёма. Он живет через два дома на другой стороне улицы. С пригорка от нашего палисадника я вижу двери его сеней и по ним определяю, дома дядька или нет. Если открыты — дома, закрыты — нет. Он почти всегда дома. Мне нравится, что он всегда дома. Я хватаюсь за штакетник палисадника, встаю в рост, вытягиваю шею, вижу открытую дверь сеней, сердце мое при этом радостно ёкает, я быстро опускаюсь на «три кости» — это дядька так говорит — и спешу через улицу.

На дороге полнехонько песку. Песок горячий, и я зарываю в него руки. Ложусь на брюхо и засыпаю сперва одну руку до плеча, потом стараюсь засунуть в песок другую, но у меня не получается. Я сержусь, стряхиваю песок и бросаю его ладошками вверх. Подымается пыль. Песок попадает в глаза, я перестаю его бросать. Пыль потихоньку оседает. Я беру землю в кулак и сыплю ее на руку, светлая земля струится по руке с двух сторон, белые песчинки застревают в волосиках, волосики колышутся. Руке щекотно, я улыбаюсь.

— Эй, Колька! Берегись! Зашибу!

Я пугаюсь, оглядываюсь: на меня бегут лошади, между ними виднеются голова и плечи Витьки Семина, нашего соседа, он везет на бричке с колодой зерно с тока и правит к амбару за клубом. Витька натягивает вожжи, конец дышла подается между хомутами вперед, к лошадиным мордам, кони переходят на шаг. Я прыгаю на обочину дороги, оборачиваюсь и кричу:

— Витька, прокати!

Он улыбается и отвечает:

— Щас некогда, Колька. Тороплюся! На обратной дороге, может…

Я смотрю вслед колоде, доверху наполненной зерном, и завидую Витьке: вот он большой, едет на лошадях и правит вожжами.

— Н-но-о, радюма-и! — кричит он, передразнивая цыган, и уезжает.

Терпеливо жду я его возвращения, еще издали, завидев, машу рукой: прокати! Витька подъезжает и останавливается.

— Айда к нам, Колька! — кричат мне из пустой колоды ребятишки-одногодки, которых Витька взял возле амбара покататься.

Витька становится строгим и спрашивает у меня:

— А ты разве туто? Я думал, ты ушел уж…

— Туто! Туто! — радостно приподымаюсь я.

— Айда-айда, Колька, быстре! — машут руками ребятишки.

А Витька хмурится и говорит все так же строго:

— Не, робяты. Кольке нельзя. Мать не велела брать. У ево нога болит. Ишшо разбередим в простой-то колоде… Вот разве с зерном когда вертаться будем, тогда…

— Ага, им можно, а мне нельзя! — Слезы катятся у меня из глаз.

— Нельзя, Колька. Никак нельзя. Не на ток мы… Далеко поедем… В бригаду! — Витька говорит вроде строго, а смотрит растерянно. Потом как бы о чем-то догадывается и радостно улыбается: — Давай лучше завтра прокатимся, а? По рукам?

— А ты не обманешь про завтра-та? — спрашиваю я с надеждой.

— Ну-у! Мое слово — закон! Дак по рукам?

— По рукам, — говорю я и смотрю на удаляющуюся колоду, в которой мотаются головы одногодков, поехавших с Витькой в «бригаду».

Тут я сразу, без остановок, иду к дядьке Селёме. Я всегда о нем вспоминал и шел к нему, если мне делалось дома тоскливо, если, как сейчас, меня не брали покататься на лошадях, если здоровые ребятишки, покрутившись иной раз в нашей ограде, удирал ...

Быстрая навигация назад: Ctrl+←, вперед Ctrl+→