Кони пьют из Керулена

Григорий Кобяков

Кони пьют из Керулена

Часть первая

Глава первая

Я не ждал письма из Монголии. Но оно, нежданное и негаданное, пришло. И разбередило сердце, и разворошило память. Чувство такое, словно в лицо тебе вдруг стеганул тугой ветер и, заскулив осипшим от напряжения голосом, понесся по степи. Тонкими струйками потекла поземка, похожая на дым. Потом начал свиваться, скручиваться в арканы снег и песок. И вот уже закрыт горизонт, закрыта степь, закрыто солнце. Началась «чертячья пляска» непогоды. Все потонуло в кромешной мгле. И из нее, из этой мглы, появилась смертельно уставшая, облепленная снегом монгольская девчонка с лошадью в поводу. На седле лежал полуживой, полумертвый мой друг Максим, спасенный девчонкой в степи.

Я перечитываю письмо и открываю старый книжный шкаф. Горсть земли с бывшей огневой позиции, смятый солдатский котелок, зеленые проржавевшие винтовочные гильзы — мои сувениры, привезенные три года назад с берегов Керулена. Я беру эти сувениры и долго разглядываю их. Неровно, с перебоями, стучит сердце. Видно, так уж устроен человек, что прошлое его — значительное оно или совсем пустяшное — всегда идет рядом с сегодняшним днем, с сегодняшней жизнью. Пережитое всегда остается дорогим и близким.

Историю о монгольской девушке, которую мы, солдаты, называли ласковым русским именем Катюша и о русском парне Максиме Соколенке, об их дружбе, родившейся в последние предвоенные месяцы в обстоятельствах несколько необычных, я рассказал три года назад моим монгольским друзьям. Друзей заинтересовала и взволновала эта история. Они спросили тогда, нет ли у нее продолжения.

— Продолжения нет, — ответил я.

Друзья возразили:

— Надо, чтоб продолжение было.

Надо. Но, насколько я понимал, продолжить историю — значит рассказать о дальнейших судьбах моих героев — Максима и Катюши. А это не просто сделать. Если я знал что-то о Максиме, то о Катюше — ничего. Моя память, к сожалению, не сохранила даже ее настоящего, монгольского, имени. Вполне возможно, что имени ее я совсем и не знал. Катюша и Катюша… А времени не неделя-другая прошла. Три десятилетия минуло. Сколько бурь и ветров прошумело над миром. Бури и ветры эти коснулись каждого. Так что поиск безвестной Катюши — пустая трата сил и времени. Так мне казалось.

— Ничего, человек не песчинка, — снова возразили мне монгольские друзья, — найдется. Должна найтись. Разве могут навсегда затеряться и исчезнуть следы человека на земле? Разве могут оказаться в забвении имя и дела его?

— Все это так, но…

Словом, я не верил в возможность успешного поиска. Только где-то в глубине сознания малюсенькой искоркой теплилась надежда: «А что, если…»

Друзья, как доходили до меня слухи, искали. Писательница Сономын Удвал рассказала о Катюше по республиканскому радио. Журналист Балчиндорж написал о ней в газете «Пламя». Секретарь партийного комитета Восточного аймака ездил по сомонам[1], сельскохозяйственным объединениям и госхозам, по чабанским стоянкам и фермам и наводил справки.

Но долго, очень долго никаких вестей не было. Где-то следы обнаруживались, но сразу терялись. Или в поисках были ошибки, или Катюша оказывалась не моей героиней. Искорка надежды гасла.

И вдруг это письмо, из которого узнаю, что Катюша живет и работает на Халхин-Голе, что настоящее имя ее Алтан-Цэцэг.

Неужели нашлась?

Неужели последует продолжение?

Неужели автор присланного мне письма — та самая девчонка, что когда-то вызволила из беды Максима?

Растревоженная память уводит в ту весеннюю шурганную[2] ночь, в ту далекую солдатскую юность. Воспоминания настолько ярки, что кажется, будто все повторяется сначала.

В закатный час красное солнце нырнуло в багровую тучу, и свирепый ветер-гобиец погнал по тоскливой серой степи сухие и, как проволока, жесткие клубки перекати-поля. А глубокой ночью разразилась буря, по монгольски, шурган.

Шурган был лют. Он забивал песком и снегом рвы и землянки, в дороге останавливал машины, расшвыривал по степи гурты скота и отары овец. Телеграфные столбы, не выдерживая напора, ломались, как спички, а провода лопались, словно гитарные струны, с жалобным и печальным стоном.

Дежурный по батарее сержант Ласточкин и двое дневальных сбились с ног. Отдышавшись и обтерев полотенцем красные, исхлестанные лица, они с большими саперными лопатами снова и снова кидались в бурую кипящую мглу, в дикую пляску взбесившейся непогоды. Там их швыряло и кружило, но они, насколько хватало дыхания и сил, отбивались от песка и снега. Только бы не забило вход в землянку-казарму, только бы не отрезало батарею от мира.

Часа в три ночи Ласточкин, по приказу дежурного по дивизиону, поднял батарейный взвод управления и направил его спасать пекарню — со здания сорвало крышу и выхлестало окна. Перед рассветом по тревоге была поднята вся батарея — произошло ЧП. Ласточкин не мог больше молчать о том, что еще с вечера оборвалась связь с наблюдательным пунктом и что на линию он отправил связиста Максима Соколенка (точнее — тот сам попросился), который до сих пор не вернулся. И до сих пор не было связи с НП.

В ожидании командира батареи и командиров взводов— за ними убежали посыльные — старшина Гончаренко, прямой, как аршин, и гневный, как филин, безбожно перемешивая русские и украинские слова, выматывал душу из Ласточкина:

— Як же цэ так — одного отослали на линию? В такую чертячу погоду? Яку голову надо носить?..

— Вы же знаете, — неумело оправдывался Ласточкин, виновато хлопая белесыми ресницами, — что я дежурю, а весь взвод управления вызван спасать тесто. Квашню песком забивает…

— В огороде бузина, в Киеве дядька. Причем тут квашня? Я про вечер пытаю, когда никакой квашни не было, а чоловик ушел?

Старшина Гончаренко колючим взглядом сверлил Ласточкина и бросал злые слова:

— Опытный командир отделения, хваленый, с медалькой «За отвагу», и вдруг дурныцю порет, як дите неразумное.

— На старуху тоже бывает проруха.

— Эк, проруха. Враженый, сильно враженый, сержант Ласточкин, вашей легкостью. Учтите, як що не найдем живым и здоровым Соколенка, то получите по первое число. На всю катушку размотаем. По всей строгости Дисциплинарного устава.

— Не надо пугать. Пуганые.

— Мабуть, мало.

От невеселого диалога старшины Гончаренко с сержантом Ласточкиным на душе у каждого из нас было зябко.

Командир батареи появился внезапно. Не приняв от дежурного рапорта, он торопливо прошел к телефонному аппарату, связывающему батарею с наблюдательным пунктом, и стал крутить ручку индуктора. Но тут же поняв, что делает совсем не то, чего ждет от него батарея, отступился от телефона. Невидящими глазами посмотрел на Ласточкина, замершего в стойке «смирно», на гневного старшину Гончаренко, устало сел около тумбочки.

Мы прислушивались к каждому порыву бури, к каждому удару в дверь. Прислушивался и комбат. Сумрачный и злой, он тяжело молчал. Но вот поднял свои светлые и тоскливые глаза, в которых была просьба: «Помогите же, братцы, придумайте что-нибудь». Мы виновато отвернулись. Ну, чем же могли мы помочь, что могли придумать?

Командир батареи посмотрел на часы и тихо приказал:

— Старшине, командирам орудийных расчетов и отделений приготовить людей к выходу в поле, на поиски связиста. Проверить, все ли тепло обуты, одеты, все ли здоровы. Кроме того, выдать всем НЗ, неприкосновенный продовольственный запас. На всякий непредвиденный случай.

Вышли, когда черная мгла побурела и в ней появились светлые полосы. Взявшись за руки, чтобы не утерять друг друга, мы пробивались к высоте Бат-Ула, где находился наш наблюдательный пункт.

Стреляли. Но винтовочные выстрелы, как слабые хлопки в ладоши, тут же глохли. Пожалуй, и за сотню метров их не было слышно.

Кричали. Но крики тонули в визге и вое. А может, они даже и не вылетали из глотки. Их захлестывало и забивало обратно тугим, спрессованным воздухом.

Каждый шаг давался с неимоверным трудом. Кто-то сбитый порывом, падал, кто-то вынужден был остановиться, чтобы перевести дыхание. Все это задерживало движение. Снег и песок были всюду: в ушах и во рту, в глазах и в носу. Не продохнешь. Под ногами вспарывались целые пласты, тут же перемалывались в муку и куда-то уносились. Мы были мелкими песчинками, которых неистовая сила кружила и кидала, как ей вздумается.

Искали до вечера. Не нашли. На батарею, в свою теплую землянку-казарму, вернулись до крови иссеченные песком и жестким снегом, насквозь просверленные и стужей, мокрые до последней нитки, голодные, усталые и грустные.

За ужином молчали. Молчали после ужина. За тумбочкой дежурного, обхватив голову руками, сидел лейтенант Ломоносов, командир батареи. Потрескивала коптилка, сделанная из снарядной гильзы, в трубе буржуйки осипшим голосом по-прежнему скулила вьюга.

Изредка по телефону справлялись из штаба дивизии на, нет ли вестей о связисте. Вестей не было. Теперь мы ждали возвращения из поиска дивизионного взвода управления, сменившего нас.

В полночь взвод вернулся. И тоже ни с чем.

Мы не могли поверить в гибель Максима. Максим — не какой-нибудь птенец-новобранец, не медный котелок. Он солдат второго года службы, крепкий, закаленный парень. Но ведь прошли уже сутки, вторые начались, как его нет. И мы знали: там, куда он ушел, мет ни юрты поблизости, ни какой-нибудь заброшенной землянки, ни просто траншеи. Значит…

— Кто сказал «значит»? — поднялся сержант Ласточкин и зло выдохнул: — Это еще совсем ничего нс значит!

Ласточкин торопливо стал натягивать тяжелую, еще не просохшую шинель. Вслед за сержантом молчаливо, без команды, стали собираться и ...