Кровь первая. Арья. Они

Саша Бер

Кровь первая. Арии. Они

Буйный ветер резво гонит по степи ковыль волнами

Колыхая разнотравье разноцветье разрывая.

Тучи темной кучей в небе гнались ветром словно стадо,

Те, насупившись, толкались. Зрела буря — гнев стихии.

По степным волнам бескрайним, словно чёлн по водной глади

Разрезал траву и ветер чёрный зверь — рожденье Вала…

День у Данухи не задался аж с самого пробуждения. Да и какое это к маньякам ссаным было пробуждение. Не свет не заря разоралась Воровайка — ну та, что ручной сорокой при большухе проживала, которую за беспредельность, боялся весь баймак пуще самой большухи. Она была как злобная маленькая сучка, в отличии от последней не кусала, а больно щипалась и клевалась, абсолютно не зная границ в своих бесчинствах. Большуха её выходки прилюдно не одобряла, уговорами укоряла, но и решительно не пресекала, мотивируя это тем, что она тварь природы и без повода не клюнет, не обсерит, а раз случилось что, от неё непотребное, то поделом да за дело. Так вот эта засеря пернатая, ещё до рассвета, бойко прыгая по полу землянки, шурша сеном, лаяла, как собака на входную шкуру. Вековуха цыкнула на неё спросонок, потом даже чем-то швырнула, что под руку попало, но чем не помнит, но промазала, а та всё равно не угомонилась. Вековуха кряхтя попыталась встать с лежака, но приставленная к лежанке клюка качнулась и рухнула прямо на опущенные на пол ноги, больно ударив по пальцам. Большуха в ярости громко выругалась и лишь заслышав забористый мат хозяйки, сорока быстрыми скачками допрыгав до входной шкуры, юркнула наружу во двор. В жилище было почти темно, только огни очага тускло мерцали малиновым свечением. Вековуха всё же встала. До топала в раскоряку до очага, подбросила в него несколько сухих чурок, раздула. Довольно просторная нора осветилась блеклым светом прыгающих из стороны в сторону язычков небольшого костерка под большим, плоским камнем. Осмотрелась, не понимая, что это крылатое отродье могло так потревожить. Ничего. Вернулась к лежаку, кряхтя подобрала клюку и тяжело, с трудом переставляя больные и не в меру толстые ноги, поковыляла вслед за «сорочьим наказанием». Время было предрассветное. Тихое. Весь баймак был погружен в пелену лёгкого тумана, который медленно плыл вдоль реки, от чего казалось, что всё окружающее находится в равномерном, плавном движении. Дануха огляделась. Идиллия была полной и безмятежной. Она закрыла глаза и медленно начала поворачивать голову. Сначала справа на лево, затем слева на право. Открыла глаза, в прищуре всматриваясь в туман на реке. Опять закрыла и резкими, короткими вдохами носа, она как бы пронюхала окружение. И, наконец, открыв глаза, пробурчала себе под нос:

— Убью, дрянь пархату, — и стала шарить глазами по земле, в поисках Воровайки, но её уже и след простыл.

Сорока объявилась лишь к полудню. Скача где-то на площади, что в центре баймака меж бабьих жилищ и стрекоча во всю сорочью глотку, она поднимала тревогу. Дануха услышала её расхаживая по краешку прибрежной воды босыми ногами и шепча заговоры на излечение отёкших ног. Услышав истеричный ор Воровайки, баба встрепенулась, с силой закрыла глаза, как бы переключаясь на какой-то другой режим восприятия окружающего мира. Дёрнулась назад, как от удара, повертела головой в поисках клюки, что была воткнута в песок и схватив её торопливыми шашками поспешила на пригорок, что отделял реку от площади. Подъём был в общем-то не так и крут, но для неё сейчас он казался чуть ли не вертикальной стеной. Обычно спускалась и поднималась она дальше по берегу, где подъём был более пологим, но сейчас из-за спешки ринулась на прямую. Чувство опасности, притом смертельной опасности, гнало её наверх по кротчайшему пути. Подниматься пришлось чуть ли не на карачках, одной рукой опираясь на клюку, другой опираясь на землю, поэтому даже заслышав непонятный грохот и резкий девичий визг, Дануха ничего разглядеть из того, что там творилось не могла. Лишь вскарабкавшись наверх, запыхавшись, она смогла распрямиться и первое, что увидела, заставило её вообще перестать дышать. На неё неслась огромное чёрное мохнатое страшилище, издающее тяжёлый грохот, от которого даже земля дрожала, как в испуге. Оно в одно мгновение поглотило её в безмерную и абсолютно пустую черноту, в которой баба повисла в чёрной, липкой паутине. Почему именно в паутине, Дануха таким вопросом не задавалась. Она просто поняла, что попала в чёрную липкую паутину, потому что помнила, как во что бы то не стало пыталась отклеиться от этой дряни, но та держала её крепко, да так, что баба даже пошевелиться не могла…

Паутина, паутинка, кружевное полотно. Большуха стояла в чёрной пустоте, но от чего-то точно знала, что стоит на пороге своего дома, а перед ней, склонив голову в той же пустоте стоит Тихая Вода, одна из тех двух прошлогодних невесток, купленных его сыном, родовым атаманом Нахушей в каком-то дальнем баймаке. Особых нареканий на неё не было. Нормально забеременела, нормально выносила, родила, как не первородка вовсе, вот уж годик кормила поскрёбыша. Хорошенький ребёночек рос, ничего не скажешь, здоровенький. Хорошей бабой будет, послушной, подумала тогда Дануха, принимая из её рук ярко красное яичко и тут же на ощупь ощутила какую-то странность, не правильность. Пригляделась. Ба! Дануха хоть и вековухой числилась, но на глаза не жаловалась. Зубов было мало, а глаза были на месте, и остры, и зорки. Поэтому много труда не составило разглядеть на подарочном яичке тонкую, ажурную сеточку. А как покрутила в пальцах, да рассмотрела, поняла, что на яйцо искусно приклеена паучья паутина. Да так ладно, что не разрыва не видать, не стыков.

— Лепо, — похвалила её Дануха, продолжая разглядывать неведомую поделку, — кто ет тябя науськал?

— Сама, — елейным, мягко стелящим голоском ответила невеста, — правда не с первого раза, но я упорная.

— Глянь-ка, сама. Ну, чё ж, упорна, приходь на Моргоски[1], - при этом Дануха слегка кивнула головой, намекая на подобие поклона.

— Благодарствую тебе Матерь рода, — тоже кланяясь, но уже низко в пояс, поблагодарила молодуха.

«Ну, чё ж. Подмазала, как подлизала», подумала про неё тогда Дануха расплываясь в хищной улыбке и опять лишь изображая поклон. Невестка испарилась.

Вот Дануха уже сидит во главе стола, накрытом прямо на поляне и всё ещё вертит в пальцах подарочное яйцо в паутинке, а вокруг в безмолвии весь бабняк её в полном составе. Справа увидела Сладкую, которая без зазрения совести всё ела и ела, жрала и жрала. «Скоро лопнет», — подумала Дануха, — «И куды тольк лезет? Всё в жопу прямиком складыват, чё ли?» Она глянула на свою подругу со стороны и у Данухи от чего-то мурашки по всему телу побежали. Ей вдруг стало холодно. Большуха оглядела поляну и на краю увидела стоящих на коленях трёх просительниц в бабняк. Подозвала Цветущую Сирень. Эта молодуха была из своих и ей, как и двум невестам из других баймаков предстояло пройти последнюю проверку для посвящения в бабы. Пройти это испытание на «бабье право» было с одной стороны проще простого, а с другой стороны порой и невозможно. Большуха бабняка по очереди вручала каждой деревянную, почерневшую от времени глубокую миску и отправляла просительницу принести ей водицы из родника. Та шла на родник, черпала в миску воду и приносила большухе. Вот и всё. Но если бы это было так просто, то молодухи бы не топились после этого, а такое бывало, хоть и редко. Во-первых, родник был не совсем обычный. Это был, как знавали — ведали, змеиный источник. Родник, в котором жила и который охраняла старая змея. По какому принципу эта гадюка отбирала людей, точно было неизвестно, но местные знали все, что плохого человека она к роднику не пустит. Либо пугнёт на подходе, либо укусит, когда тот пьёт. Во-вторых, родник для кого-то хоть и был обыкновенный с виду, но только не для Нахушинского бабняка и тем более для его большухи. С этой водой, что приносили ей молодухи Дануха делала три, довольно странные вещи. Поначалу нюхала. Хотя вода эта ничем не пахла. Обычная, чистая, родниковая. Потом щупала своими толстыми, короткими пальчиками, растирая её между большим и указательным, как будто выискивая в ней попавшие на пальцы песчинки. И в конце пробовала на вкус, притом не из миски, а облизывая все те же мокрые пальцы. Итог этих трёх простых действий звучал только в двух видах приговора. Первый: «тебя водица приняла», после чего брала молодуху, стоящую перед ней на коленях за косу девичью и кремниевой острой пластиной, выполняющей роль ритуального ножа, без зазрения совести буквально отпиливала её по плечи[2]. Всё. Косы нет. Вставай с колен, новоиспечённая баба, садилась за общий стол и со всеми бабами начинай пропивать собственные волосы. Второй вариант большухинского приговора, для любой невесты был, как серпом… ну, не знаю почему там девкам можно серпом, чтоб побольнее было. Большуха говорила те слова ласково, беззлобно, как дитя малому: «Иди ка ты деточка погуляй ещё годок, а через год, аккурат, подарочки неси. Глядишь и пригласим». Такое, зачастую, молодуха могла слышать и год и два, и три и детей не одного нарожать, а всё в бесправных невестах, да молодухах хаживать, а право бабье так и не получить. Хотя, как говорилось, такое бывало крайне редко, чтоб родовой змеиный источник девку наотрез принимать отказывался. Вот по этой причине кой у кого нервишки и не выдерживали. Именно поэтому молодухи все как одна, невестясь при баймаке, к этому роднику, как на работу хаживали чуть ли не каждый день. И кормили то они его яствами, и поили то они его кто во что горазд, а какие беседы у него вели, да сколько слёз солёных в нём утопили, вообще не счесть.

П ...