Читать онлайн "Вторник, среда, четверг"

автора "Имре Добози"

  • Aa
    РАЗМЕР ШРИФТА
  • РЕЖИМ
... тилась в грязь, а затем ссохлась в сплошной ком. Получился своеобразный макет земного шара, нечто вроде глобуса, в котором смешалась в сплошную массу без всяких разграничений истерзанная родная земля. У Шорки вряд ли могла возникнуть такая ассоциация, о символах он не имеет ни малейшего понятия — знай, прет на спине землю и…

Время стремительно бежало. Уже перевалило за десять.

— Извини, может, хватит о трогательной истории со старшиной. Пора подумал? и о тебе.

— Он тоже здесь, — сказал Дешё.

— Здесь? Где?

— В вестибюле. Оставаться в роте ему нельзя, потому что…

Галлаи допил коньяк и со звоном поставил пустую бутылку на поднос.

— У кого рыльце в пушку, все здесь, — произнес он, осклабившись и брызжа слюной. По всей вероятности, этот красномордый был до армии мясником или грузчиком. — Говори прямо, господин старший лейтенант, сразу и говори: мол, со мной здесь вся банда.

— Но все-таки… сколько же вас?

— Четверо… — ответил Галлаи. Мне хотелось одернуть его, сделать замечание, чтобы он не плевал на ковер. — Четвертый — Тарба, — продолжал он, — командир пулеметного отделения. Он тоже коллекционер; раз уж все выкладываем начистоту — нечего стесняться! Нас четверых вызвали на допрос — значит, вместе подохнем или вместе смоемся, другого выхода нет. Тарба перволпассный пулеметчик, я видел, как он короткой очередью скосил бегущую лису. Готов поцеловать в зад любого, кто сможет сделать то же самое. А когда он изображает однорукого кларнетиста, господин старший лейтенант, со смеху умрешь. Особенно если в ударе. Спрячет левую руку, рукав кителя болтается пустой — ни дать ни взять инвалид; раскачиваясь, играет какую-нибудь песню, затем высунет палец из ширинки, держит им кларнет, а в правую руку возьмет шапку и начнет собирать подаяние по кругу. Бесподобно! Все хохочут до упаду. Но такое настроение у него бывает редко. Все остальное время угрюм и нелюдим. Спит всегда один, никто не осмеливается лечь рядом. Да и не удивительно. Ему бы лучше всего погибнуть, но таких и пуля не берет. Когда работал каменщиком, его избрали доверенным лицом в профсоюзе, потом попал под надзор полиции и был отправлен на фронт; там начал болтать сдуру: дескать, русские тоже люди, у большевиков, мол, все равны, нет ни господ, ни слуг и тому подобное. А какое там нет, черта с два: где есть начальник, там и подневольный, как же иначе — один приказывает, а другой исполняет да помалкивает. Но этот болван продолжал свое, пока не перевели в карательный отряд по борьбе с партизанами, где его заставляли вешать схваченных партизан и других арестованных, чтобы он мог доказать свою лояльность. Сначала Тарба ни в какую — не хотел да и все тут. Говорят, его штыками подгоняли к виселице, однажды так пырнули в зад, что кровь брызнула через штаны. Не выдержал издевательств, сам повесился на чердаке дома, в самый последний момент вынули из петли. Но потом сломался парень. Великое дело дисциплина, особенно на фронте — либо совесть свою сбереги, либо постылую жизнь. Вот тут-то и начал Тарба вешать, лютым зверем стал, когда его обратно к нам откомандировали, просто подойти страшно. Так вот этот Тарба носит в своем вещевом мешке небольшой узел, а зачем — черт его знает. Как вспомню, мурашки бегают по спине. В нем он прячет тряпки — лоскутки шинелей, рубашек, юбок, подштанников, словом, у кого что было на теле в последний раз, всего сорок три лоскутка. Говорят, будто именно столько русских повесил он по принуждению. Так вот он-то почему стрелял? Кому хотел отомстить? Разве только своей постылой, пропащей жизни. Шорки-то я знаю, сам слышал — тебе не довелось слышать, господин старший лейтенант, — как на рассвете того дня он выл, словно пес: «Зачем же жрали, свиньи, коли желудок не способен переварить, а теперь вместе с остальной блевотиной и нас изрыгнете из ненасытной утробы!» Это он немцам кричал. Ты не придал этому значения, да тебе и не до того тогда было, но я наблюдал за ним, это именно он кричал. В нем взбунтовался обманутый наемник, вот где собака зарыта! Не войну он ненавидит, а поражение. Ненавидит слабость немцев, выпустивших из рук то, что удалось заграбастать. Ибо это означало, что балаган закрывается, что ему, способному у ведьмы стащить помело, больше не удастся поживиться на чужой счет. Как-то раз чуть не всю роту одел в дамское белье, заменив износившиеся подштанники. Покупая в одном магазине у торговца шнурки для ботинок, запихнул под шинель пять дюжин шелковых трико.

Мне стало не по себе. Это действительно шайка, за исключением Дешё, да еще какая шайка! И мое место с ними? Или я тоже стал бы таким, если бы санитарный поезд не привез меня назад из-под Коломыи?

— Не стану выдавать звериную ярость Шорки за вполне осознанный бунт, — произнес Дешё. — Я помню, что мои солдаты потому взялись за оружие, чтобы наконец бросить его совсем и пойти по домам. Не отрицаю и того, что многих моих сослуживцев-офицеров в батальоне больше страшила неопределенность новой обстановки, чем продолжение привычного зла. Но было там и другое. Пойми, на рассвете того дня… пожалуй впервые за всю войну, мы были действительно венгерскими солдатами Ей-богу, если бы ты был с нами, то поступил бы так же. Хоть в течение пяти минут, но наконец-то дело касалось нас самих, нашей Венгрии… За какие-то считанные минуты мы накопили огромный моральный капитал. Правда, так же быстро и растранжирили его. Какой яркий огонь превратился в серый пепел! А если бы он заполыхал кругом… Молчи, я знаю, что ты хочешь сказать. И все-таки не раскаиваюсь. Ведь в финале мы остались одни, в ужасающем одиночестве. Но два или три дня… да, примерно до восемнадцатого числа, мы были тем живым примером, которому хотели, но не смели последовать многие. Только тогда — уже после восемнадцатого — атмосфера вокруг нас стала разряжаться, когда немцы получили полную гарантию, что все останется по-старому, что мы и впредь будем идти на смерть по чужому приказу, упустив благоприятную возможность, представившуюся нам.

Мне трудно было следить за ходом его мыслей. Да и не хотелось. Слово «авантюра» вертелось у меня на языке, но произнести его я не решался, хотя все это было действительно не чем иным, как внешне привлекательной, но прискорбно бессмысленной авантюрой: одна рота, одна-единственная взбунтовавшаяся рота, зажатая в кольце безучастных батальонов, полков, дивизий, открывает огонь по немцам. Что это? Смертельный гусарский аллюр или безумие? Меня уже начало раздражать все это. А еще больше то, что за этим вырисовывалось, — фантастические обобщения Дешё: решать венгерскую проблему с помощью венгерской армии, игнорируя ту все определяющую и все решающую реальность, которую представляла собой смертельная схватка двух противоборствующих гигантов, происходившая теперь уже здесь, на нашей земле.

— Как у тебя могла возникнуть такая мысль, даже на одну минуту? Два гигантских жернова перетрут нас в порошок… Или немцы, или русские, другого выбора нет.

— Мог бы быть.

— Нет! Разве что теоретически… впрочем, нет, это совершенно нереально! Я тоже ненавижу немцев…

— Пустая фраза. Пока ты не станешь стрелять в них, это просто сотрясение воздуха.

— Но я не уверен, что русские будут за нас…

— Послушай, на рассвете 16 ноября я напомнил своим солдатам о первом сражении роты. Через два дня после Дерехова мы попали под сильный обстрел. Получив приказ обеспечивать фланг, мы заняли удобную позицию, расположенную поначалу довольно далеко от направления главного удара дивизии, готовящейся к наступлению. Мои люди беспечно грелись на солнышке, я тихонько декламировал стих Януса Паннониуса и грыз какой-то стебелек. В моей памяти сохранилось все до мельчайших подробностей. Ведь только так говорят, что жизнь единое целое, а на самом деле она вся соткана из мелочей, непохожих и противоречивых… В результате внезапного контрудара линия фронта повернулась, и моя рота подверглась сильнейшему обстрелу. Все произошло так быстро, что я не успел даже испытать чувство страха. С поразительным спокойствием я командовал своей ротой, отвечая на огонь русских. Атаку нам удалось отбить. После нее мы насчитали одиннадцать убитых и семнадцать тяжелораненых. За каких-нибудь несколько минут четверти роты как не бывало. Нас отвели в тыл на отдых. Неподалеку от перевязочного пункта мы уселись на валявшихся бревнах, а в палатке хрипел и стонал молодой солдат моей роты. Словно ему наступили на горло. Всем хотелось уйти куда-нибудь подальше, но никто не осмеливался сделать это первым, и все остались на месте. Кто-то сказал, не помню уже кто: «Здесь всюду лишь стоны венгерские». Я промолчал. Смотрел на странные по форме стога, на березы, на непривычные крыши домов, на буро-серую землю, мысленно повторяя, как и остальные, гнетущую фразу: «Здесь всюду лишь стоны венгерские». Из палатки выбежал санитар, вытирая о передник забрызганные кровью руки. «Господин командир роты, он хочет с вами поговорить, что-то передать родным». Когда я вошел, в палатке уже было тихо. Вот, стало быть, и все. Стрельба, стоны, тишина. В Шаломхеде, когда подразделение майора Туле, изготовившись к бою, угрожающе приближалось к школе, я начал кричать: «Ребята, здесь всюду не только стоны венгерские… земля, дома, деревья — все…» Я тоже знаю, мне не нужно доказывать, что драма, если в ней нет настоящих героев, превращается в фарс. В конечном счете вместо серьезного выступления у нас получилась драка из-за ночлежки. Не себя защищали от немцев, а соломенные матрацы.

— Но а как же…

— Ты видишь только то, что было. А я вижу и то, что могло бы произойти.

— Но не произошло! Неужели ты до сих пор не хочешь этого понять?

Он улыбнулся, впервые в тот день.

— Recrudescunt diutina inclytae gentis Hungariae vulnera[2],— тихо произнес он. — Старина, мы никогда не умели побеждать. Только дрались и умирали. В освободительной борьбе куруцев Брезанское воззвание Ракоци — это еще не вся правда. Поражение под Майтенем тоже нельзя сбрасывать со счет