Вторник, среда, четверг

Имре Добози

Вторник, среда, четверг

Повесть

Перевод с венгерского И. Салимона

I

Во вторник меня нежданно-негаданно навестил Кальман Дешё с каким-то незнакомым офицером.

— Галлаи, — громко представился коренастый лейтенант и грузно, без приглашения опустился на стул. Мне сразу бросилась в глаза его дурная привычка время от времени сплевывать на пол.

Я очень обрадовался Дешё. Мы не виделись с ним, пожалуй, полгода, если не больше. С октября 1942 года он безвылазно торчит на фронте. За все это время его лишь два-три раза отпускали домой, да и то на короткий срок.

— Стало быть, жив, старина?

Я не сразу заметил в нем какую-то отчужденность. Он молча расхаживал но комнате, то застегивая, то расстегивая пуговицы шинели. И поворачиваясь, каждый раз задерживал взгляд на фигурке, стоявшей в углу моего письменного стола. Наконец не удержался и взял в руки вырезанного из галька аляповатого, нелепого будду, но ничто при этом не отразилось на его лице. А может, он просто его и не видел.

— Раскопал у старьевщика в хламе. Так, безделушка. Не только Востока, по, пожалуй, даже и Шорокшара не довелось ему увидеть Наверно, какой-нибудь сапожник смастерил на досуге. Но ты ведь знаешь, я чудак — купил по дешевке эту штучку, так, для забавы, от нечего делать. Только всякий раз, когда смотрю на него, он меня раздражает.

Я думал, теперь он улыбнется, и, по правде говоря, ждал этой улыбки; именно ее недоставало сейчас — его скупой, суховатой, уверенной улыбки, которая помогла бы нам сразу заполнить брешь, образовавшуюся помимо нашей воли, и продолжить с того самого места, на котором все оборвалось. Возможно, что люди остаются в нашей памяти, в конечном счете, благодаря каким-то основным своим качествам. Но нельзя не заметить того, что позволяет нам в любой миг представить себе живой облик человека. Обычно это всего лишь штрих, взгляд, жест, озаряющая лицо улыбка или просто возглас, по возглас своеобразный и неповторимый, принадлежащий именно этому человеку. В гимназии никто из нас не был так уверен в своем призвании, как Дешё. В конце каждого года па заключительном семинаре кружка самообразования он представлял такие работы, как «Галд в период создания венгерского государства», «Галд после татаро-монгольского нашествия», «Галд в годы турецкого владычества», «Вклад Галда в освободительную войну Ракоци». За восемь лет он докопался до мельчайших подробностей истории нашего городка и изложил ее в своих удивительно умных, не по возрасту зрелых, обстоятельных и логичных сочинениях. И хотя кое-кто из нас находил, что в них недостает того, без чего история становится труднодоступным для усвоения нагромождением сведений, а именно силы творческого воображения, восемь его работ сделали свое дело — весь город был заинтересован в том, чтобы он получил диплом преподавателя истории. Ему, рано потерявшему отца, назначили стипендию и до конца учебы снабжали всяческими пособиями; черт его знает, может, даже самый неумный из отцов города питал надежду с помощью Дешё приобщиться к немеркнущей славе города Галда. «Хочу заметить, — этими назидательными словами Дешё начинал чуть ли не каждую третью или четвертую фразу, — хочу заметить, мне приходилось слышать и о других версиях, однако утверждать с достоверностью можно лишь то, о чем я взял на себя смелость доложить вам». И улыбается, скупо, с чуть заметной умной усмешкой, почти вызывающе: ну, мол, кто отважится поспорить со мной? В этой только ему присущей, внешне самоуверенной, а внутренне, думается, всегда беспокойной, тревожно-оборонительной улыбке и был весь Дешё. Я подтрунивал, издевался над его улыбкой, но вместе с тем и любил ее. Он так и не стал преподавателем истории. Вернее, диплом получил, но не успел дать ни одного урока: его сразу угнали на фронт.

— Дай стакан воды, — попросил Дешё.

Галлаи заерзал на стуле, облизывая губы:

— А чего-нибудь другого не найдется?

Я угостил их коньяком. Дешё снял шинель — в комнате стало жарко. На нем был новый, с иголочки китель, увешанный наградами: золотая и серебряная медали за храбрость, орден «Сигнум Лаудис» с мечами, Железный крест первой степени, медаль за ранение и какие-то еще медали.

— Ты что вырядился, жениться собрался?

Все-таки не верно, что у него нет фантазии. Она всегда у него была. И тогда, когда он сочинял свои педантически стройные трактаты. Весной прошлого года он приезжал на пасху в свой первый отпуск. Когда мы гуляли в Айе — загородном лесочке, ставшем городским парком (лет восемьдесят назад здесь еще бесчинствовали разбойники, нагоняя страх на едущих в Буду на базар людей и останавливая их окриком «Ай!»[1], откуда парк и получил свое название), он вдруг резко оборвал мои заумные рассуждения о ходе войны.

— Перестань. Можешь болтать об этом сколько влезет в городском казино. Тебе что, не ясно? Я тоже мог бы, вероятно, качаться, подобно маятнику, по законам, неподвластным моей воле. Ответственность лежит не на мне, а на тех, кто все это затеял. Дело надо довести до конца, по приказу, а потом пусть приходит прозрение, если уж оно неотвратимо, во всей своей неумолимой жестокости. Как у того наивного солдата, ставшего обязательным и примелькавшимся героем фронтовых романов, который только в самом конце осознает, в какое подлое дело его впутали. Лишь тогда он прозревает и клянется никогда больше не допускать ничего подобного. Этот парень, как правило, завоевывает симпатии почтенной публики. Наивная неискушенность избавляет его от подозрений в соучастии и необходимости отрицать свою вину. Даже его запоздалый бунт против уже поверженного зла и насилия столь подкупает, что тревожный вопрос о том, как он поступит, если вновь одержат верх зло и насилие, становится по меньшей мере неуместным. Но я не хочу быть таким, как этот солдат… В ногу с искушением шагает позор. Нет на свете ничего страшнее… Ты ведь знаешь, как погиб мой отец. Если уж я не верю в первородный грех, то тем более не могу поверить в наивную неискушенность. Но не пойми меня превратно, ведь в этом хаосе действительно трудно разобраться! Что ни говори, со времен Трои много воды утекло. Одно могу сказать: красивые руки Елены сменила неприглядная истина. По меньшей мере столько истин, сколько воюющих сторон. Привыкшему глубоко мыслить нелегко обнажить искусство маски. Но война не только хаос. Это огонь, способный опалить самое яркое оперение птицы. Вот мы выгрузились из вагонов в Дерехове. Не успели как следует осмотреться, как наш готовившийся к маршу батальон обстреляли с окраины деревни. Огонь был реденький — из нескольких винтовок и автоматов. Кто-то испуганно крикнул: «Партизаны!» Действительно, это были партизаны, но они, возможно, хотели только напомнить о себе. Никого даже не ранило. Но командир батальона майор Вазулаи решил поднять дух оробевшей братии и приказал провести карательную операцию против деревни. Помнишь стамбульский анекдот господина профессора Форнаи? Ты должен помнить, он рассказывал его на каждом курсе. На улочке, ведущей к Бекташским воротам, обрушился балкон и убил случайного прохожего. Судья-кади вызывает к себе хозяина дома и грозится: мол, велю повесить тебя, негодяй, из-за твоей халатности погиб ни в чем не повинный горожанин. Хозяин клянется, что он не виноват, что он еще два дня назад велел кузнецу укрепить расшатавшиеся подпорки балкона. «Ах вот как? Тогда иди с миром и пусть приведут ко мне кузнеца». Стражники тут же приводят беднягу. Кузнец не отрицает — хозяин действительно велел закрепить балкон, но дело в том, что он как раз в тот день женился и, когда сиял с юной жены покровы, забыл обо всем на свете. «Но скажи, кади, разве ты стал бы думать на моем месте о чем-нибудь другом и помнить о своем служебном долге?» Обезоруженный его доводами, кади отпустил кузнеца: «Иди, добрый человек, люби свою жену, пока аллах дает тебе силы». Но стражники ворчат: «Если не кузнец, то кто же виноват?» Кади махнул рукой: «Вот еще, нашли о чем тужить: приведите любого кузнеца…» Убогое селение это Дерехово, если б ты видел! Тридцать-сорок хат, не больше, беспорядочно разбросанных и запущенных, с огородами вдоль берега неширокой речушки. «Перекрыть пути отхода в лес, — кричал Вазулаи. — У вас в руках прекрасное оружие, ребята, вперед!» В наступающих сумерках из деревни доносились короткие очереди одинокого автомата. Затем стало тихо, партизаны отошли. Не беда, можно привести «любого кузнеца». Взбудораженные, мы брели по свекольному полю, начинавшемуся сразу за железнодорожной станцией. Как нелепо звучит: «Прекрасное оружие». Мы порой совершенно извращаем прямой смысл слов. У оружия много качеств: оно может быть современным, точным, морозостойким, скорострельным и бог знает еще каким. Но прекрасным? В каком смысле? Чтобы убивать? Один из самых хитрых приемов нашей лжи состоит в том, что мы снабжаем вещи ярлыками, которые совершенно не соответствуют их содержанию и назначению. Возле крайней хаты паслась коза — белая с черными пятнами и разбухшим выменем. Она жадно щипала желтоватую траву, не поднимая головы даже при нашем приближении. Капитан Гатшо приказал открыть огонь, когда мы были в ста пятидесяти шагах от деревни. Как раз в это время из леса выходила развернутая в редкую цепь третья рота. Внезапно окрестность огласили залпы. Из крайней хаты вышла женщина и вдруг неестественно взмахнула рукой. Кто-то за моей спиной хрипло закричал: «Зачем же в нее, вверх надо!» Женщина повалилась на порог. По утоптанной тропинке — на ее затвердевшей поверхности отпечатались высохшие следы резиновых сапог — к нам бежал начальник штаба, размахивая пистолетом. Губы его шевелились, но что он кричал, нельзя было разобрать. А сзади меж яблонь бежал, п ...