Тайная вечеря

Милорад Павич

Тайная вечеря

Знающий наше истинное имя, окликни, и мы отзовемся!

Не все ремесла существуют извечно, многие из них были неизвестны нашим предкам. Но, подобно неким скрываемым именам, призвание к ним таилось в людях во все времена, уходя в мир иной с каждым покидающим землю поколением, чтобы однажды вернуться и заявить о себе. Сегодня, к примеру, никого не удивит профессия копииста фресок. А ведь когда-то было иначе. В довоенном Белграде вы с трудом нашли бы такого мастера, я лично помню только одного, у него было ателье в мансарде углового дома между улицами Нушича и Македонской, над аптекой. Звали его Исайло Сук, и он жил, пристраиваясь, так сказать, к чужой кормушке, в башне упомянутого дома, усердно заляпывая краской свои полы, служившие потолками расположенным под мансардой комнатам. Своим делом, редким и почти не приносящим дохода, он занимался не спеша, пока черные дожди сменялись за окном белыми снегами, а летом, с непокрытой головой, волосы на которой раньше времени приобрели цвет перца, смешанного с солью, с этюдником под мышкой обходил монастыри. Там, помечая крошечными цифрами детали контурного рисунка, он переносил на бумагу сюжеты, которые собирался копировать осенью и зимой в ателье. Он давно уже знал, что двойка означает желтый, восьмерка синий цвет, а красный метил пятеркой. Восьмерка в квадрате указывала на смешение красок, чтобы получилась зелень. Он помнил, что и сами по себе цвета символичны: синий значил истину, желтый — измену и ревность, пурпур — могущество и так далее. Он был убежден — об этом шушукались по мастерским, где он учился, — что есть также цвет, знаменующий будущее, но какой именно — Исайло так и не узнал. Кто ведает, размышлял он, бывало, подвержено ли наше будущее переменам или же оно уготовано нам раз и навсегда? Когда стряпаешь потемки, ужинать приходится глазами…

Помечая цифрами цвета, Исайло Сук пытался связать с ними и характеры персонажей фрески. Он всегда работал впроголодь и именно поэтому не спился — трудно пристраститься к вину, когда пусто в животе. Ногти у него на руках и ногах были сплошь перепачканы краской, а борода росла прямо из ворота рубахи, и, словно мех, льнула к лицу. Из дыр на рубахе можно было установить, что шерсть кустилась на его теле даже в самых неподходящих местах, а широкая улыбка обнажала блестящие, но почти прозрачные, словно бы стеклянные зубы, за которыми вертелся подвижный, как рыбка, язык.

Перебравшись в свое время в Белград из провинции, Исайло не обзавелся друзьями в столице, так что заглянуть в сумерки в кабачок «Под липой», чтоб, прислушиваясь к чужим разговорам, скоротать время за вином, было единственной его отрадой. Кабачок ютился в подвале соседнего дома, и посетители попадали туда прямо с улицы, спускаясь по щербатым ступенькам, держась за витые железные перила, в которых застревали иногда, то ноготь, то перчатка. Исайло Сук любил подымить над тарелкой голубцов, тушенных в листьях хрена, поглядывая на мелькавшие за окном ноги прохожих, мужчин и женщин, чьи фигуры и лица он мог разве что воссоздать в своем воображении. Немногих знакомых (кроме нескольких однокашников из второй белградской гимназии, где он в свое время не доучился) он знал плохо и никогда не умел составить верное представление об окружавших его людях. Ему явно не хватало фантазии, чтобы проникнуть в чужой мир, и он не уставал удивляться разным прохвостам, способным, едва сведя знакомство, тотчас же учуять и нащупать в человеке все слабые места и недостатки, чтоб потом прибрать того к рукам. Завидуя пройдохам, Сук устраивался как мог и как разумел, и однажды поймал себя на том, что, копируя фреску из монастыря Каленич, пытается соотнести лица и фигуры изображенных на ней людей со своими знакомыми. По-видимому, он надеялся хотя бы таким способом постичь их характеры и истинные намерения, вечно ускользавшие от него в жизни, казавшиеся ему загадочными и таившими угрозу. На фреске, которую он срисовывал, мастер XV века изобразил свадьбу в Кане Галилейской. За круглым столом, покрытым плотной скатертью, словно морщинистым пластом теста, сидели молодые и их гости, а за окном дул нарисованный ветер. Был тут и Христос, превративший воду в вино, которое на картине наливали из высоких глиняных кувшинов. Исайло Сук привычным жестом взял немного красной темперы, развел водою и, принявшись за вино на своем полотне, вдруг подумал:

«Смотри-ка, да я тот же Христос! Делаю вино из воды! А эти люди вокруг, кто они?»

Сидя за холстом, он невольно следил за тем, как роятся в голове, порождая и убивая одна другую, мысли. Он пытался нарядить в одеяния персонажей фрески соседей и редких посетителей своего ателье, на глазок прикидывая их мерки и подгоняя костюмы, необходимые для такого маскарада.

«Рукава без обшлагов, — думал он, — могут быть у того, кому нечего скрывать. Человека, даже за столом оставшегося в плаще, не назовешь откровенным и простодушным, а обнаженная шея гостя, доверчиво принимающего чашу, говорит об отсутствии в нем коварства и доброте натуры. Утверждают, что по шее всегда можно узнать, сколько человеку лет, когда он умрет, что мучит его — жажда или голод, а женская шея на свой лад рассказывает о том, довольна ли женщина овладевшим ею мужчиной или лжет, притворясь… Неспроста же, не случайно наши глаза вечно алчут других частей тела, тех, что мы прячем, выставляя напоказ только лица как единственно правдивый фрагмент своего портрета. Живущее в каждом из нас томленье по сокровенной плоти, по зрачкам сосков, по пушку живота — это жажда истины. Она родилась раньше нас, она всегда своевременно предостерегает нас, но мы не всегда прислушиваемся к ней… Или все это глупости? Может, чужие помыслы на поверку не столь и опасны? Может, наше тело каждое мгновение меняется под неизменным ярлыком? Оно не принадлежит нам и, подобно сиянию дня, обновляется каждым утром? Наши слова перелетают с губ на губы, или, точнее, постоянно находится кто-то, кто одалживает на время губы словам, так что слова неизменны, а тела меняются. Нас связывает только общность действия: глагол, что растет и тащит всех за собою, хотя его формы разнятся в каждом из нас. Все мы здесь, возможно, просматриваемся насквозь, и просто не существует того, что кажется нам спрятанным и мрачным, все мы на деле открыты друг другу вплоть до самых потаенных уголков, и каждый, являясь собою, бывает и кем-то еще. Каждый из нас, может статься, заключает в себе всех прочих, и душа любого человека вполне доступна чужому взгляду. Все в этом мире разлито повсюду, всякий из нас есть все мы, и каждому нет конца и края. И все-таки число тел здесь больше числа душ».

«А лица?» — возникало тут в голове Исайло Сука и возвращало его к картине. О лицах стоило задуматься отдельно: их, почти все, можно было распределить между его знакомыми, и Исайло Суку без труда удалось узнать в невесте с фрески сестру одного из посетителей своего ателье. Рисуя ее лицо, обрамленное волосами, как платком, Сук на миг вообразил себя рисующим собственную свадьбу, и эта мысль надолго лишила его ночного покоя. Рисуя руки, он смотрел на палец девушки, надрезанный ножом, чтобы капля ее крови смешалась с кровью жениха, уже упавшей в кубок с вином, который предстояло осушить молодым в знак соединения их судеб… У него было мягкое сердце, и, случалось, в дождь, он, прижавшись щекой к окну, вдруг чувствовал, как что-то похожее на дождевые струйки стекает и по эту сторону стекла. Дорога его жизни извивалась и извивалась…

«Не вся в конце концов листва с меня осыпалась, — подумалось ему как-то. — Может, надежда еще есть, и разница в годах между Одолой Лешак (так звали девушку) и мною преодолима».

В те дни дело кипело в руках Исайло Сука, с ним расплатилась стеклорезная мастерская, работа над копией продвигалась быстрее и получалась лучше, чем того можно было желать, он уже прямо-таки ждал часа, когда иссякнут чудеса и кончится везенье. Тут-то он и посватался к Одоле и получил согласие, которое тогда, в канун второй мировой войны, никому, кроме жениха, не показалось ни важным, ни удивительным.

С осени сорокового года обрученные прогуливались парой, не замечая крепчавшего ветра, или на веранде «Трех шляп» угощались сваренной в савской воде фасолью, и Одола с изумлением заметила однажды, что листья миндального дерева, под которым они сидели, падают прямо в тарелку Исайло Суку, а он, нимало не смущаясь, отправляет их в рот вместе с выловленными из похлебки кусочками копченого мяса.

«Не поторопилась ли я? — приходило порой ей в голому, — Что здесь почем — не довелось еще узнать».

А потом пришел день венчанья, захлебнулся в чашах с вином, и вещи обесцветились и принялись выстраиваться возле них полукругом. Ожидая гостей на скромное свадебное торжество, Исайло Сук заканчивал копию «Брака в Кане» и, смакуя удовольствие, загодя рассаживал приглашенных по образцу, подсказанному картиной. Правда, одна фигура никак не вписывалась в фреску XV века. То был брат невесты. Этого рыжего молодого человека, о котором поговаривали, что не только волосы, но и мысли его отдают красным и что он носит бороду как знамя — в знак протеста, Исайло Сук тщетно искал среди присутствующих на бракосочетании в Кане и, наконец, махнув рукой, решил, что брата невесты, изображенной на фреске, вообще не было на свадебном обеде. Повеселились славно, оказалось, что брат и сестра умеют петь тихонько, словно бы идущими из другого дня голосами, а Исайло Сук и Одола надрезали пальцы и уронили в общую чашу две капли крови, смешавшиеся, как на фреске, и выпили каждый свою долю, а чашу выкинули за окно, которое еще поутру Одола убрала первыми цветами, высаженными в корытце с тщательно просеянной землей. Одола внесла в мансарду над аптекой тяжелый узел волос, за который вечно цеплялись паутинки, а также запах новой обуви и быстрые руки, которые, садясь, подкладывала под себя. В ...