Энн Бенсон
«Чумные истории»
Посвящается Роберту — в подарок на двадцатилетие
Пролог
Роберт Сарин осторожно, прижимая к груди заплесневелый фолиант, опустился в старое деревянное кресло-качалку и заерзал, поудобнее устраивая непослушные ноги. Наконец усевшись, он положил книгу на колени, прикрыл ладонями растрескавшийся кожаный переплет. Кресло медленно закачалось, и он погрузился в размышления о том, как проживет день грядущий и день следующий, и как справится с тем, что ему предстоит и что ему еще неведомо. Невидящими глазами он смотрел на неподвижно лежавшую в постели древнюю старуху, чей взгляд, не менее неподвижный, был устремлен к соломенному потолку, словно старуха высматривала там следы ненавистных тварей, имевших глупость сунуться в ее безупречный дом.
«Вон, проклятая крыса!» — говаривала она всякий раз, если вдруг случайная мышка забиралась в ее владения, и начинала перечислять способы, как расправиться с незваной гостьей, заливаясь злорадным смехом, и сын ее, сам давно немолодой, неусыпно несший службу подле постели, слышал в нем мстительные нотки. Ребенком он порой до того пугался силы, скрытой в словах матери, что забирался под ту самую кровать, на которой она теперь лежала, и только и мог, что робко выглядывать оттуда, рассматривая соломенный потолок.
Тогда, в молодости, мать его была отнюдь не тем человеком, с кем можно было бы пошутить, и, насколько он помнил, «проклятые крысы», будто понимая это, спешили скорее убраться. Теперь, на десятом десятке, когда тело ее одряхлело, кожа стала почти прозрачной, а глаза помутнели, только ум ее не утратил силы. На краю пропасти она все еще с отчаянным упорством продолжала цепляться за жизнь, будто смерть собралась явиться за ней слишком рано и колокол, который должен был о ней прозвонить, заслуживал сам быть расколот. Она не была готова к уходу в небытие и, как подумал сын с долей грусти, никогда не будет готова. Не раз она говорила ему, голосом ломким и полным горечи, что еще не закончила земных дел. А он, несмотря на свой страх перед ней, все же ее любил. Обязанный ей всем, что умел, он тоже не был готов с ней расстаться.
Он смотрел на голубые жилки, просвечивающие сквозь похожую на пергамент кожу, не понимая, как у этого сердца, чьи стенки наверняка сами стали тоньше бумаги, хватает сил гнать кровь, наполняющую их голубизной. Лицо ее, такое прежде ясное и чистое, теперь было сплошь изрезано морщинами и складками, испещрено теми темными пятнами, которые, однажды появившись, навсегда ложатся, будто грязные брызги, знаменуя собой приход старости. Дыхание ее с каждым вдохом становилось все медленнее, и Сарин знал, что вот-вот наступит минута, когда пауза между вдохом и выдохом затянется настолько, что легкие окончательно выбьются из ритма.
«Неужели это и есть конец? — думал Сарин. — Всего-навсего нарушение ритма». Быть не может — для того чтобы уничтожить тело, работавшее почти целый век, одного ритма мало, нужно что-то еще. Он вынул перо, лежавшее между страницами фолианта вместо закладки, и, протянув руку, поднес его к губам и носу матери. Перо еле заметно затрепетало, и трепетания повторялись равномерно каждые несколько секунд. Оно вздрогнуло несколько раз подряд, когда старуха вздохнула глубоко и протяжно, а потом вдруг замерло я осталось неподвижным в его руке. Он подержал его, как ему показалось, бесконечно долго, и наконец уверился, что мать отошла. Тогда он опустил голову и тихо заплакал, и слезы его бесшумным дождем полились на белесый от плесени переплет.