Лет семь-восемь тому назад жил в Париже бедный рабочий по имени Клод Гё. Некая девица, ставшая сожительницей этого человека, родила ему ребенка. Я говорю об этих вещах без всяких прикрас: пусть читатель сам решает, нужно ли ему воспользоваться нравоучениями, которые факты рассыпают на своем пути. Щедроты природы, но не блага воспитания выпали на долю этого даровитого, проворного, сметливого рабочего, не умевшего читать, однако умевшего мыслить. Как-то зимою он остался без работы. Ни дров, ни хлеба не было в его лачуге. Мужчина, женщина и ребенок мерзли и голодали. И мужчина украл. Что и где он украл, я не знаю. Но вот что я знаю точно: кража эта принесла женщине и ребёнку три дня, прожитых с хлебом и с дровами, и пять лет тюрьмы — мужчине.
Но продолжим наш рассказ:
На ночь Клода Гё запирали в камере, а на день — в мастерской. Только не подумайте, что я противник таких мастерских.
От этого человека, еще недавно честного рабочего, а ныне вора, веяло достоинством и величием. Несмотря на молодость, его высокий лоб был уже изрезан морщинами, и несколько седых волос поблескивали в черных прядях; глубоко посаженные глаза под четко очерченными бровями глядели на мир кротко, но пронзительно; у него были широкие ноздри, сильный подбородок и суровая складка у рта. Это было красивое лицо. Поглядим же, что сделало с этим человеком общество.
Он был скуп на слова и жесты, и весь его облик пронизывала властность, приносившая ему послушание окружающих. Он был задумчив, и выражение лица у него было серьезное, но отнюдь не страдальческое. А ведь страдал он всю жизнь.
Как и в других домах заключения, в тюрьме Клерво имелась должность начальника мастерских, совмещавшего в одном лице тюремщика и подрядчика: рабочий, выслушивающий его приказания, — это узник, за которым он следит; он вкладывает вам в руки инструмент, а ноги ваши заковывает в кандалы. Человек, занимавший здесь эту должность, принадлежал к одной из разновидностей этой породы: суровый и деспотичный, он был рабом своих помыслов и никому не позволял подрывать основы его власти; впрочем, при случае он мог вести себя как славный, компанейский малый, был жизнерадостен и шутил не без изящества; скорее упрямый, чем решительный, он не вел долгих разговоров ни с кем, даже с самим собой, был, вероятно, хорошим отцом и мужем, но ведь это долг, а не добродетель; короче говоря, он был человек не злой, но скверный. Он был из того сорта людей, кому не дано ни живой отзывчивости, ни гибкости; кто состоит из одних только недвижных молекул; кто не способен воспринять толчок какой бы то ни было мысли, прикосновение какого бы то ни было чувства; кто равнодушно злобствует, угрюмо ненавидит, гневается без тени волнения; кто и охваченный огнем не согревается, ибо по сути своей чужероден теплоте; кто словно вырублен из куска дерева и, даже воспламенившись с одной стороны, все так же холоден с другой. Главной чертой, чертой, определявшей характер этого человека, было упорство. Он гордился им и сравнивал себя с Наполеоном. Но ведь это нечто вроде обмана зрения: есть люди, которые заблуждаются, принимая упорство за волю, как на известном расстоянии они принимают свечу за звезду. Наклеив мысленно какому-то нелепому своему действию ярлык «моя воля», он шагал с высоко поднятой головой сквозь все препоны к последним пределам этой нелепицы. Безрассудное упрямство — это блажь, присоединившаяся к глупости и являющаяся ее продолжением. Такое заводит далеко. Вообще, когда, став жертвой бедствия в личной или общественной жизни, мы идем по следам случившегося и как бы изучаем структуру разбросанных кругом обломков, стараясь разобраться в характере происшедшей катастрофы, нам почти всегда становится ясно, что она была вызвана слепотой какого-то недалекого, самовлюбленного упрямца. Их немало на свете, этих ничтожных посланцев злого рока, почитающих себя слугами провидения.