Анатолий Алексин
В тылу как в тылу
Дорогой, незабвенной маме
Годы… Они долгие, когда еще впереди, когда предстоят. Но если большая часть пути уже пройдена, они кажутся до того быстроходными, что с тревогой и грустью думаешь: «Неужели так мало осталось?»
Я не был в этом городе очень давно. Раньше приезжал часто, а потом… все дела, все дела.
На привокзальной площади я увидел те же осенние цветы в жестяных ведрах и те же светло-зеленые машины, подпоясанные черными шашечками. Как прошлый раз, как и всегда. Будто не уезжал…
— Куда вам? — туго, с напряжением включив счетчик, спросил таксист.
— В город, — ответил я.
И поехал к маме, у которой (так уж случилось) не был около десяти лет.
В октябре сорок первого мы шли с ней по этой привокзальной площади в темноте, проваливаясь в ямы и лужи.
Мама запретила мне притрагиваться к старомодному, тяжеленному сундуку: «Это не для тебя. Надорвешься!»
Как будто и во время войны одиннадцатилетний мог считаться ребенком.
В канун нашего отъезда всех предупредили, что взять с собой можно «только одно место». Мама выбрала сундук, обвитый железными лентами. В нем согласно домашней легенде когда-то хранилось прабабушкино приданое.
Приданого, видимо, было много, потому что сундук мне казался бездонным. За одну ручку ухватилась мама, а за вторую — Николай Евдокимович. Своих вещей у него не было: за день до отъезда, когда Николай Евдокимович где-то дежурил, его дом разбомбили.
— Хорошо, что у меня нет семьи, — сказал он. — Вещи терять не так страшно.
Свободной рукой мама крепко держала меня за локоть, словно я мог вырваться и удрать.
— Смотрите под ноги! — предупреждал мужчина в брезентовом плаще с капюшоном. Промерзший голос нехотя вырывался из капюшона, как из рупора, и стеснялся своей заботливости.
Николай Евдокимович попросил маму остановиться. Он опустил сундук на доски, сложенные посреди дороги.
Кто-то, шедший сзади, наткнулся на нас и глухо, неразборчиво выругался.
— Простите, — сказал Николай Евдокимович. — Нога разболелась. Если не возражаете…
И присел на сундук. При маме он не мог сознаться, что просто устал.
Он любил маму. Это знали все.
— Ее красота слишком заметна, — постоянно говорил мне отец. И обязательно при этом вздыхал.
Ему хотелось, чтобы мамину красоту никто на свете не замечал. А прежде всего, чтоб о ней забыл Николай Евдокимович.
— Поверь, Алеша, я к нему не питаю никаких… таких чувств, объясняла мама. — Хочешь, поклянусь? Своим будущим и даже твоим!
Мое будущее она оставляла в покое.
— Я к нему ничего не испытываю, — настойчиво убеждала она отца.
— Но он испытывает к тебе. А это, пойми…
— И что же? Бросить его на произвол судьбы? — спросила она однажды.
И резко встала, как бы приняв окончательное решение. Она часто после негромкого разговора так вот вставала, давая понять, что ее аргументы исчерпаны. Голос менялся, становился сухим, словно река, потерявшая свои теплые, добрые воды и обнажившая вдруг каменистое дно.
— Ты умеешь укрощать даже сварщиков и прорабов. Куда уж мне, интеллигенту-биологу? Я сдаюсь! — в другой раз воскликнул отец. И поднял руки вверх.