Дмитрий Глуховский
Конец Дороги
Часть 1
Разумеется, о Дороге знали все в деревне, включая и Ваньку.
Их собственная избитая колея, утопающая в залитых жидкой грязью ухабах, вела не к ней, а в противоположном направлении, к Матвеевке и к реке. А к Дороге, путаясь, ныряя в кусты волчьих ягод величиной с детский кулак, почти совсем растворяясь в высокой траве, шла только одна неверная тропка, нехоженая уже Бог знает сколько времени. Делать там было нечего, на Дороге, и каждый в деревне это понимал. Раньше мальчишки, несмотря на родительские предостережения, бегали туда ещё: на твёрдом тёмном покрытии можно было рисовать осколками силикатных кирпичей, да и мяч от него отскакивал лучше. Потом несколько убежавших играть на Дорогу детей пропали, и с тех пор она считалась местом проклятым, нехорошим. Главная же причина забвения заключалась в том, что Дорога никуда не вела, а потому и ходить к ней было незачем.
Если бы с Ванькой в тот день ничего такого не произошло, то он, может, никогда к Дороге и не пошёл бы. Прожил бы всю жизнь — если повезёт, лет пятьдесят, в родном доме, и дальше Матвеевки носа бы совать не стал. Что ему на Дороге делать? Волков кормить?
И убежать из дому именно по ней было, конечно, затеей глупой и заранее обречённой на провал. Ради чего? Почему не в единственную поблизости деревню, к людям, а именно на Дорогу? Разве что проверить себя на упрямство и на храбрость — сколько можно шагать в никуда, прежде чем пойти с собой на унизительную мировую и с облегчением повернуть обратно.
Раньше-то, конечно, по крайней мере, с одной стороны дороги точно что-то находилось. Старожилы говорили, что если, как выберешься на Дорогу, всё время идти налево, за пять дней дойдёшь до Бир-Джана, а ещё через две недели будет Хабар.
Хабар — вроде их деревни, или Матвеевки, только большой, просто огромный, и дома там все кирпичные, как их школа и сельсовет. Почти все двухэтажные, а вроде были даже и в три, и в четыре этажа, хотя непонятно, как такие высокие строения могли держаться и не обваливаться.
А может, старики просто врали, цену себе набивали: если бы не все их байки и воспоминания, кто бы стал их кормить? И одной зимы бы не протянули. А так — самое милое дело: январским вечером собраться в клубе, запалить лучину, самогонки разлить по стаканам, и слушать, как Михалыч или дед Марат, утирая вспотевшую лысину, рассказывают, как оно всё обстояло встарь. Из взрослых много кто ещё эти времена припоминал, но не слишком хорошо: кроме пары стариков в деревне старше тридцати никого и было, из-за Чёрного облака все поумирали.
Ваньке самому было тринадцать — возраст, когда начинаешь понимать, что родители ни черта в жизни не соображают, и всё у них, в общем, наперекосяк. Но попробуй, возрази — отец у Ваньки был охотник, человек суровый, спорить с сыном не собирался, убеждал всё больше матерным словом и тумаками. Мать, синюшная, слабая, Ваньку любила, но защищать не решалась.
До того дня всё как-то обходилось. Хотя Ванька, ловко уворачиваясь от отцовских тычков, отбрехивался всё более смело, тот, казалось, готов был и дальше терпеть его выходки и умничанье. Года через три их отношения могли бы выровняться, Ванька научился бы снисхождению, а отец смирился с тем, что в доме теперь два мужчины, каждый из которых имеет право на своё мнение.