Осень в Ворожейке
Василий Аксёнов
С благодарностью
матери моей Аксёновой Вассе Макеевне
Един Бог без греха и без изврат; а человечество немощно, падает, яко глина, и встаёт, яко ангел.
В деревне той стоит последний дом,
Как будто впереди – конец всему.
Господь Бог – сила моя: Он сделает ноги мои как у оленя и на высоты мои возведёт меня!
Импринт «Станционный смотритель»
© Василий Аксёнов, 2017
ISBN 978-5-4485-3859-9
Осень в сентябре
Только у сонного яра, что против Ворожейки, омут Бог весть какой глубины, даже вода в нём кажется чёрной, как зрачок, и ни таймени, ни ленки, ни хариусы, скатываясь в сентябре после первых заморозков в низовье, не задерживаются в нём, не ночуют, так, ходом и минуют, словно побаиваются чего-то: страхи у них свои – рыбьи. Словом, Бог весть какой глубины, представишь лишь, и кожу на затылке остренько захолодит; удилищем, во всяком случае, трёхметровым да и шестом подлиннее дна в омуте не достанешь. Раньше, говорят, старики, любопытством измученные, привязывали к верёвке гирю и опускали её в воду, чтобы выведать «глыбь», но чем завершались их опыты, никто не помнит. А потом пошли бойкие времена, и людям стало не до любопытства. Так что ничего определённого о глубине Сонного омута и не скажешь, кроме как: Бог весть какая – да и всё тут; там, может, пропасть, может, бездна?
В других же местах, выше и ниже омута, с берега можно увидеть дно и собравшуюся в косяк рыбу.
И если так: водна прозрачна и видно дно, – то мысль о нём не пугает.
Медведь переходит шумно вброд узкую и мелкую на шивере Шелудянку, поднимается рывками на коричневую от умирающего папоротника сопку, поднявшись, возле отжившей, растерявшей хвою, корявой сосны, подолгу втягивая в себя крепкий боровой дух, обнюхивается, затем по противоположной поле, кое-где – там, где обрывы – съезжая на заднице по ржавому песку и мелкой гальке, спускается вниз, по-пластунски, изредка всё же взметая лёгкое облако пуха, которое тут же попадает во власть ветерка, прокрадывается сквозь заросли кипрея и, приблизившись достаточно, смотрит, пока не сгустится мрак и не ослабнут от напряжения глаза, на скособоченные, вылинявшие от дождей и солнца избёнки. Собаки его не слышат: старые попусту не шумят, о его появлениях они даже не подозревают, так как приходит он тогда, когда ветер, подтачивая сопку, дует от деревни, ну а собачонку помоложе, что противно и без всяких на то серьёзных причин сутки напролёт лаяла и выла, он ненастной августовской ночью скрал у околицы и задавил, так что вот уже месяц как эхо и вся округа отдыхают от её пустого брёха, – словом, молчат о нём собаки, когда он приходит.
Устроился, положил морду между лап и стал наблюдать, ничего не остерегаясь: все – люди, собаки и скот – на виду.
Он родился в этих местах, а мать его ему говорила, что задолго до его рождения, лет за семь, коли не больше, жили они в той стороне, если смотреть на заходящее солнце, – там, откуда выгнал их страшный лесной пожар, и где, кроме редких захожих охотников, чьи промысловые путики, словно бесцельно, петляют по тайге, самой чёрной и самой глухой, людей не было, поэтому – как для него, так и для неё – Ворожейка явилась для них первым примером, первой, разжигающей любопытство, картиной человеческого жилья. Но ещё до того как покинуть родину, медвежонком, она, мать, слышала от стариков, что люди живут помногу лет, на одном месте и совсем не так, как они, медведи.