Плывут как-то три молодые рыбки, а навстречу им — старая рыба, кивает и говорит: «Привет, молодежь, ну как вам вода сегодня?» Рыбки плывут дальше, как ни в чем не бывало, и вдруг одна из них оборачивается и спрашивает: «Что еще, мать твою, за “вода”?»
Пролог.
— Ты просто не туда смотришь, — сказал отец.
Мы стояли на берегу, ветер трепал одежду. Чуть севернее мыса возвышалась Седая скала — кривая, бугристая, похожая на незавершенную скульптуру: ее каменные гребни косо нависали над водой, словно застывшие в момент падения; солнце играло светотенью на изломах. Отец сказал, что у подножия скалы кое-что спрятано, я напряженно вглядывался, но видел лишь сплетение оттенков камня. Начинался отлив, море медленно отступало, обнажая отмель — и вдруг среди хаоса глыб и трещин я отчетливо разглядел… три крестовидные мачты, вырастающие из воды. Корабль постепенно появлялся из глубины — обросший моллюсками, покрытый рубцами полипов, он лежал среди рифов и был похож на…
— …скелет динозавра, — тихо сказал я.
— Почему ты шепчешь?
— А вдруг оно услышит.
— Не говори глупостей, это же шхуна, а не чудище. Давай подплывем и заберемся на борт.
— Может не надо, пап? Мне и с берега отлично видно. Правда.
Он рассмеялся, потрепал меня по голове.
— Не боись, малек, она тебя не тронет. Обещаю.
Мы сели в лодку, отец налег на весла. Он, улыбаясь, напевал какую-то пиратскую песню, но я был так взволнован, что не мог разделить с ним веселье.
Когда лодка уткнулась носом в бок судна, я осторожно прикоснулся к старой, мокрой древесине.
— Шершавая, как шкура у слона.
По ржавой якорной цепи мы забрались на палубу.
— Обрати внимание, как хорошо сохранился корпус, — рассказывал отец; ракушки хрустели под его ногами, напоминая битое стекло. — Это не простые деревяшки: для обшивки использована особая порода вяза — ильм Томаса.
В девятнадцатом веке русские корабельные мастера обрабатывали элементы каркаса специальной смолой, ее называли «Оккада». Смола эта давала невиданный запас прочности. Корабль, пропитанный ею, мог в щепки раздробить вражеское судно, просто протаранив его. Считалось, что рецепт Оккады давно утерян; как и суда, созданные с ее помощью. И — в-вот — одно из них перед тобой. А теперь самое главное! — Он подошел к левому борту и показал вниз. — Обычно, при столкновении с рифом, края пробоины топорщатся, как сломанные ребра, а здесь они даже не расщеплены, видишь?— Что это значит?
— Я думаю, это было не крушение. Ее утопили здесь специально.
Я изумленно уставился на него.
— С чего ты взял?
— Я заглядывал внутрь. Там пусто. Совсем. Нет ни посуды, ни снастей, ни сгнивших парусов, — ничего.
— Может быть, вещи забрали, когда поняли, что шхуну не спасти?
— Да не в этом дело! Идем.
Мы спустились в каюты; теснота давила, от стен разило сыростью и холодом; гулкая капель эхом отдавалась в темноте.
— Как в брюхе у Левиафана, а? — сказал отец и щелкнул фонарем — слепящий белый луч выхватил колонию устриц на низком потолке. Винтовая лестница все круче уходила вниз. Трюм был затоплен — воды почти по пояс; но тьма здесь рассеялась — свет проникал внутрь сквозь пробоину, щедро рассыпая по стенам дрожащие солнечные блики. Отец подошел к разлому и провел большим пальцем по краю ссеченной реи; сказал задумчиво: — Ни одна стяжка не пострадала — почти хирургический надрез. Здесь, конечно, все заросло порядком, но следы еще видно, — он подсветил фонарем, — следы ударов топора, видишь? Дыру пробили изнутри.