1. Марлен
Рука, пишущая сейчас, должна исчезнуть, как и глаза, пробегающие эти слова, что не может не возбуждать.
Раньше, когда недомогание желудка давало знать о себе первостепенно и тревожно, подъём по утрам не радовал. Не радует он и сейчас, но исчезло роющее расстройство под рёбрами, облекающее в тоску создание, брошенное на берег из прерываемой по утрам реальности. Реальности, не более невменяемой и опальной, чем центральная.
Умывшись и залив чайник, я оперся о стол, мрачным взглядом обводя действительность. Кухня, поглотив сумрак, щурилась занавеской. Движение давалось с трудом. Я уходил в бездействие, равное телефонному в момент поиска сети… Но позже сеть обнаружила сознание, и паук продолжил ткать паутину дневного быта.
Выглянув в окно, я увидел, что трансформаторная будка стала мокрой. Надписи детства, выведенной краской, на ней не было, и уже давно. Очарование и смута бывшего ушли вместе с ней – отголоском легенды, пронзительной и яркой, как его звезда… Отзвучали взрывы, обжигая тела, обнажая сознания… И посреди – он, начальник перемен… «Жители посёлка Солнечный, не забывайте Виктора Цоя! Лично я никогда его не забуду».
В живых продолжение умерших.
– Ара! – свистнул Марлен, поднимаясь с бетонного облучка. Он сидел на Рахова, рядом с оптовкой, где мы и набились на встречу. Дав отмашку, он подошёл сам, и мы направились к делу.
Вот уже два года, как мы знали друг друга, сведённые общей темой Петровича, у которого он и работал. Приехал Марлен из Узбекистана, где в пору детства упал с голубятни, пролежав потом сорок дней в коме. Возможно, такое событие и стало решающим в формировании его ума, так как рост изнутри застыл, и душа продолжила вкушать детско-дикую непосредственность.
Уже давно Петрович не звонил мне, любителю уличного заработка, заработка, являющего, помимо нужды, нежелание мещанского благополучия и уюта, равно как преодоление страха холода, работающего на смерть. Этим летом я забил на его три бумаги, и сотрудничество прекратилось. А тут он позвонил: предложил покидать песок в детском садике. В карманах урчало, и я пришёл.
Днём небо не поскупилось на освещение, и отрывки белых облаков снова читались ясно. «Ну и влипли же вы, – шептали деревья. – Как вас угораздило родиться?». Играя мускулами, я перекидывал песок за ограду – к омерзительным, как всё неестественное, детям. Ни о чём не догадываясь, они играли и гадили. Жизнь только щекотала их, поэтому они могли еще посмеяться и побегать. …Взглянув на себя, я тогда впервые почувствовал, что искусство это и есть удаление лишнего, искусство – как путь к себе.
За садиком стояли гаражи, в объятьях которых бухали, кололись и трахались – по ночам преимущественно. После обеда в один из них я с Мариком возил щебень, погруженный в тележку… Всё было обычно, и острое чувство своего присутствия, словно сердечная боль, пронзало внезапностью. Дрожь. Ты так и умрёшь, отрезанным от глубины сокровенного. И ты не можешь жить, не зная, просто так. А знать не положено. Как начатая работа, всё ясно: ничего особого не будет. Но исчезновение не радует: оно – потеря для инстинктов создания. …Колёса крутились, скрипя и давя следы самовоспитания – презервативы, шприцы, упаковки. Марлен, глядя под ноги, вспоминал количество того же, вычищенного из гаража, и удивлялся в стиле «е. . ать мои веники». Дело в том, что крыши у обоих давно съехали, и под них набивалась дрянь. Но вычищал её Марик только из-под металлической.