Читать онлайн "Воля к радости"

Автор Рёснес Ольга

  • Стандартные настройки
  • Aa
    РАЗМЕР ШРИФТА
  • РЕЖИМ
<p>Ольга Рёснес</p> <p>ВОЛЯ К РАДОСТИ</p>

Посвящается Владимиру Сергеевичу Белову

и Светлане Владимировне Воробьевой

Сегодня, на исходе бабьего лета, я начинаю мой путь в неизвестность.

Я так решила: начать, потому что никто не может сделать это вместо меня – начать с самого начала. Начать с конца уже пройденного пути, истощившего себя и никому уже не нужного, превратившегося в исчезающе-малую точку среди необъятного, непрерывно меняющегося пейзажа. Годы, предшествующие моему решению начать сначала в определенном смысле мне не принадлежали: ими распоряжался кто-то другой, какая-то посторонняя, чуждая мне сила, принуждавшая меня к тому или иному сожительству с кладбищенски-холодной действительностью, единственным признаком реальности которой был мой скрытый против нее протест. Не исключено, что я родилась совсем не там, где мне следовало бы родиться, и совсем не в то время, и что сам факт моего появления на свет является всего лишь звеном в бесконечной цепи недоразумений и нелепостей жизни, и что Бог, отпуская мою душу странствовать по земному пейзажу, вообще забыл меня к чему- то предназначить или был занят в этот момент чем-то более важным… Да, многое свидетельствует против того, что в статистически выверенной картине повседневности мне отводится какое-то постоянное место: какими бы глубокими не казались мне мои корни, мне всегда удается вырваться, а то и просто улизнуть из той самой «почвы», где только пепел, кровь и нечистоты… А впрочем, нет, в этой «почве» присутствует и нечто иное, упорно не желающее быть наглядно-зримым, некий стимулятор движения и роста, без устали и передышки выгоняющий наружу, к свету и синеве, тонкие побеги – и нет ничего упрямее и ненасытнее этой моей воли.

Среди скучных снотворных средств, с помощью которых «почва» всякую волю оглушает, наиболее действенным остается пренебрежение авантюрностью, изощренностью, избалованностью и изысканностью волеизъявления как такового, на место которого тут же усаживается грубо отесанная фикция «коллективного интереса», а то и просто подбадривающее себя рвотными пилюлями «общее благо». И пока чрезмерно упитанные, нескромно рыгающие истины беспрепятственно разгуливают по нашим пустырям, рынкам и кладбищам, моя бесприютная воля нетерпеливо рвет на себе нищенские лохмотья, обнажая сверкающее великолепие своих покрытых льдом вершин. И все добротно-скучное, посредственноустойчивое, неповоротливо-стадное обращает свой заскорузлый указательный палец в сторону той самой честности, которая давно уже сделалась роскошью и парадным нарядом, начисто позабыв крутые тропы и опасные подъемы. И я тоже буду смотреть туда, в эти пестро расцвеченные дали, я тоже буду плакать и петь над руинами жизни, я тоже буду – со всей моей любовью и злобой – возделывать эти многократно перепаханные поля…так, чтобы однажды над этими стареющими горизонтами взметнулось пламя радости…

<p>Часть 1</p> <p>НАЛЕВО ЗА УГЛОМ</p>
<p>1</p>

Легко сказать: начни сначала!.. Прямо сейчас, глядя на эту сверкающую на солнце листву тополей, и начни, потому что сейчас самое время – время осени.

Сюда, в это быстротечное бабье лето, слетаются невесомые нити воспоминаний, и все оборванные на полуслове признания в верности… чему?., чему?… осторожно припадают к прозрачно-чуткой тишине: «Слышишь?…» Из этих заиндевелых шорохов, из золотого пожара кленов, из этой отцветающей холодной синевы выходит навстречу бабьему лету молчаливая незнакомка – и как легки эти взметнувшиеся на ветру листья!., как стремительно слагают с себя деревья приметы и знаки уже забытой ими весны! Она идет по этому золоту, по этим сгорающим в полуденном солнце тропинкам, и губы ее плотно сжаты, и взгляд ее зимних глаз устремлен к каким-то еще не сбывшимся надеждам. Она подсаживается ко мне на скамейку и тут же торопливо встает и снова спешит прочь, и я ей вдогонку кричу: «Постой!..» Но разве можно остановить осень?… Только прислушиваться к ее шагам, только смотреть ей вслед. И медленно, медленно все невесомые нити и оборванные концы связываются в один узел, который уже вряд ли можно распутать: в узел моего из года в год повторяющегося сна о фальшивом море. С этого, пожалуй, я и начну.

Желтовато-серая вода нехотя плещется возле унылого, низкого берега, белые и полосатые зонты, загорелые тела на песке, на лежаках и раскладных стульях, крупная галька у самой воды, надувные матрасы, головы, руки… В первый момент, увидев воду, я радуюсь: наконец-то!., наконец-то море!., наконец-то я добралась!.. И ничего, что цвет воды слишком уж сер, а берег – низок, и ничего, что в соседстве с соляриями – комариные болота; главное – что это море. Вот и я сейчас брошу в замусоренные кусты платье и побегу босиком… только бы не распороть себе обо что-нибудь пятку, об эти колючки и жестянки… побегу босиком к воде, мимо мерзнущих на лежаках тел, мимо занесенных песком зонтов… Но никак не добраться мне до этого обманчиво близкого берега: одни только зонты и солярии, лежаки и тела… И я догадываюсь, что здесь что-то не так, чего-то здесь не хватает, чего-то очень важного. Конечно, это и есть море, и все вокруг говорит мне об этом, но я не доверяю этому своему знанию. И наконец я нахожу подтверждение моим сомнениям: я вижу, совсем близко, противоположный берег! Обидно близко, несправедливо близко. Я растерянно озираюсь по сторонам, я ищу опровержение своей страшной догадке, бегу сломя голову мимо загорелых тел и полосатых зонтов, мимо мусорных баков с бумажными стаканами, мимо чудовищно огромных соляриев, несоизмеримых с шириной самого моря…

Эта замусоренная лужа, гордо именующая себя морем, является неотъемлемой частью моего повседневного пейзажа. Тяжелые испарения обволакивают мои самые невинные стремления, придавая моим мыслям привкус механистичности; и само мышление в условиях специфического климата лужи становится напрасной борьбой со смертью: мышление попросту разлагается на этом замусоренном песке. И специфика климата лужи такова, что все мало-мальски мыслящее – от бездомной завшивевшей собаки до парадного двойника президента – неизменно натыкается на заградительный лозунг дня: «Покорись и смирись! Будь как все.»

Как все, это значит не как я; поэтому я и держу кукиш в кармане – кукиш по поводу того, что море, о котором все здесь так много говорят, действительно является морем. Держать кукиш в кармане – занятие не столь уж безобидное: рано или поздно кукиш самопроизвольно складывается в кулак, и тогда – прощайте, омываемые отравленными волнами берега, прощайте, пропахшие трудовым потом солярии… Кстати, мое мнение никто здесь не разделяет; да и к чему, собственно, свое мнение с кем-то разделять? Достаточно его иметь.

Бывает, откуда-то сбоку начинает поддувать слабый ветерок, но разве осилить ему это тяжелое безветрие?… Ветерок какой-то нездешней тоски: тоски о возможности бытия. В нашем специфическом климате практикуется лишь существование.

Этот игривый ветерок треплет меня по щеке, и я знаю, что мне скоро шесть и что эти золотисто-бронзовые завитушки на стене – единственная радость побывавшего здесь маляра. Маляр покрасил стену и ушел, и мне приходится теперь в одиночку распутывать бегущие по стене узоры. Я странствую по этому прихотливо-извилистому маршруту, и меня то и дело заносит вбок, так что мой собственный маршрут не кончается там, где обрывается золотисто-бронзовая линия: меня несет мимо всяких линий и завитушек, мимо самой этой золотистой бронзовости, мимо сытого урчания радио за стеной и запаха супа из кухни, мимо этих моих шести лет, мимо… Стены комнаты разламываются на куски, дранка и штукатурка превращаются в едкую пыль, оседающую на мои волосы и ладони, и я несусь в пустое, никем еще не обжитое пространство, увлекая за собой вихри щебня… Вот здесь-то мне и предстоит обосноваться, в этом провале, но об этом знают только перепуганные насмерть золотисто-бронзовые завитушки.

Игривый ветерок распахивает майским утром окно музыкальной школы, и старый, кряжистый тополь принимается о каких-то своих веснах шуметь, и раскрытые на подоконнике ноты осторожно выпрашивают у дерева его зеленую весеннюю мудрость. «Скажи!.. Скажи!..» Но разве о мудрости скажешь?., об этом можно лишь молчать, давая тишине плести свои вечные золотые узоры… И мне уже скоро семь, и пропахший валерьянкой старый скрипач останавливается посреди коридора и тоже прислушивается, а тополь шумит и шумит… Этот старик, отбивая такт стоптанным ботинком, гонит маленький школьный оркестр прочь от унылых заводских стен и серых, продымленных горизонтов, прочь от всепожирающего производства одних и тех же куцых, копеечных потребностей. Иногда, разозлись на нескончаемую зиму, старик швыряет куда попало ноты, стулья и деревянные пульты, и оркестрантам остается только надеяться, что и в следующий раз под рукой у него не окажется графин с ржавой водой. В эту воду старик обычно капает валерьянку и, выпив залпом стакан, говорит мерзнущему на сквозняке, в овальной раме, Вивальди:

– По-твоему, это игра?

И Вивальди, прикрыв потертым капюшоном огненно-рыжие патлы, хитровато на старика из овальной рамы посматривает, словно даже и не спеша ни с каким ответом, а может, по какой- то своей ядовитости, ответ утаивая. И старик, теряя терпение, принимается снова отбивать ногой такт, и едкие диссонансы «Времен года» вгрызаются в затылки учеников и гонят прочь неуверенность и страх огненно-рыжей плетью радости.

– Гм… – выдавливает из-под капюшона Вивальди, – Смерть любит эту игру,