Аляска – Крым: сделка века

<p>Сергей Богачев</p> <p>Аляска – Крым: сделка века</p>

© Богачев С., 2019

* * *
<p>Глава I</p>

18 февраля 1855 г. Зимний дворец. Санкт-Петербург.

Казалось, даже придворные и высокопоставленные чиновники в этот день передвигались по просторным залам и коридорам дворца подобно теням – беззвучно, без малейшего шороха, а что уж там говорить о лакеях – у тех это умение в крови.

Дворецкие и камердинеры безмолвно, с озабоченным видом сновали теми же коридорами, выполняя поручения, известные только им самим и тем, кто их дал.

Дневной свет, яркость которого усиливалась выпавшим за ночь снегом, подчёркивал изысканность внутренней отделки императорского дворца, проникая сквозь громадные окна в каждый угол и вместе с тем беспощадно отражал мертвенную бледность на лицах ограниченного круга присутствующих, собравшихся в небольшой угловой комнате первого этажа Зимнего дворца, ставшей центром сегодняшних событий.

Царское семейство, лейб-медик Мандт с коллегами и граф Павел Дмитриевич Киселёв с самого утра, иногда ненадолго удаляясь в коридор, чтобы позволить себе в одиночестве дать выход своей скорби, не оставляли надежд на благой исход скоротечной болезни Государя Николая Павловича[1], однако, даже неискушенному в медицинских знаниях человеку уже было понятно, что это скорее упование на чудо.

Уже будучи больным гриппом, Император посчитал нужным лично проводить своих солдат на театр боевых действий в Крыму. В лютый мороз лейб-гвардии Преображенский, Измайловский и Егерский полки в Экзерциргаузе[2] имели честь наблюдать своего главнокомандующего в парадном мундире и без шинели. Газа его горели, речи соответствовали моменту – лучшие воины России отбывали на фронт для спасения Севастополя.

– Государь, это хуже, чем смерть. Это самоубийство! – лейб-медик Мандт пытался воззвать царя к благоразумию, но и без того раздраженный вестями с фонта, монарх лишь отмахнулся от доктора, как от назойливой мухи. Сейчас от него, от Императора, зависит боевой дух русских полков, отправлявшихся на главную баталию его жизни, а немец всё бегает вокруг, да стращает болезнью.

Полки ушли и Государь слёг окончательно. Управление государственными делами было возложено на Наследника. Ему же адресовались военные сводки и штабные донесения. С того дня ожидание личного доклада придворных медиков о состоянии Самодержца стало ежедневной тревогой всех членов его семьи – в бюллетенях правды не писали, дабы не вводить подданных в сумятицу.

Появление на первом этаже дворца перед царскими покоями митрополита Новгородского, Санкт-Петербургского, Эстляндского и Финляндского Никона вызвало сдержанный шепот придворных, окончательно удостоверившихся в том, что их худшие опасения сбываются. Владыка прибыл для причащения Императора.

Металлическая койка, на которой монарх, накрытый шинелью, доживал свои последние часы, стояла между креслом и камином, под портретом покойной его дочери Александры. Интерьер этого помещения целиком соответствовал аскетичному характеру хозяина – никакой роскоши и любимые истоптанные туфли возле кресла.

– Сын мой, дай руку… – Государь пришел в себя после очередного приступа удушья, причинявшего ему тяжёлые страдания.

С десяти часов утра он уже не мог разговаривать и впал в беспамятство, посему слова эти стали неожиданностью – Самодержец произнёс их, не открывая глаз.

Великий князь Александр Николаевич, пройдя сквозь расступившихся своих родственников – членов семьи Романовых, преклонил колено перед солдатской койкой и взял отцовскую руку в свою. Будущий правитель Российской империи ощутил в своих ладонях холод – могучий некогда организм его отца, угнетаемый инфекцией и трагическими событиями Крымской войны, уже не имел сил сопротивляться.

– Я здесь… – почти шепотом произнёс Великий князь, но больной его услышал.

– Прошу тебя… Не в лучшем виде оставляю тебе своё наследие… Ты сможешь… Ты должен… Держи крепко…

Глаза Государя так и не открылись – каждое слово он произносил через силу, сопротивляясь горячке и с трудом находя в пораженных воспалением лёгких воздух. Следующие слова его были уже неразличимы из-за хрипа.

– Владыка, пришло время… – императрица Александра Фёдоровна, урождённая принцесса Гогенцоллерн, полная прусского достоинства и русской воли, подавила в себе слёзы, выровняла спину, как подобает супруге Императора и жестом пригасила митрополита пройти к койке умирающего мужа…

<p>Глава II</p>

27 августа 1855 г. Севастополь.

– Бомба! – крик часового заставил пригнуться всех на батарее – и офицеров, и обслугу орудий.

Последние сутки артиллеристы отбивали эти поклоны несколько раз в минуту – бомбардировка сил союзников не прекращалась уже много часов. На южной стороне над оборонительной линией русских войск в воздухе рвались заряды, оставляя после себя серые облака дыма в небе и стонущих, искалеченных и израненных защитников Севастополя на земле.

– Вашблагородь, ты как? – канонир Сухомлин с брига «Язон» сбил с кителя артиллерийского подпоручика Толстого землю, обильно просыпавшуюся из разбитого осколками тура[3].

– Нормально, Иван Семёныч! Сам-то пригнись! – подпоручик собрал на своей батарее всех уцелевших, чтобы оставшиеся целыми три из пяти орудий могли огрызаться в сторону англо-французских войск. – Заряжай! – громко скомандовал двадцатисемилетний артиллерист.

– Есть! – по очереди доложили расчёты.

Сегодня было не до церемоний: моряки, считавшие всегда себя отдельной кастой и свысока иногда глядевшие в сторону пехотных мундиров, показывали образцовую сноровку и чудеса храбрости наравне со своими сухопутными братьями. Можно было подумать, что остервенение, с которым они дрались, стало местью за то, что сами они спешились, а корабли их затопленные собой закрыли для вражеской эскадры вход в бухту Севастополя.

– Пли! – три громких хлопка на фоне общей канонады оповестили о том, что Янозовский форт жив, упирается и бьётся.

– Есть! Уложили! – наблюдатель победно крикнул, махнул рукой в сторону находящихся сзади своих сослуживцев и тут же обмяк, ужаленный пулей, прорвавшейся сквозь изрешечённый щит из корабельных канатов. Одним защитником Севастополя стало меньше, но оплакивать смерть товарища было некогда. Тело моряка оттащили от орудия и перенесли в окоп – рваная рана на горле не оставляла морячку шансов повидать родных.

Четвёртый бастион даже среди отчаянных вояк считался местом не самым удачливым. Вся мощь вражеской артиллерии казалось, была сконцентрирована именно здесь – углом выступая в сторону французов, четвёртый нещадно поливал огнём всех своих стволов окопавшиеся внизу неприятельские войска, нанося им ежедневно гигантский урон. Ценой этого главенствующего положения на высотах были сотни жизней в день.

– Заряжай! – очередной залп батареи Толстого добавил настроения и соседним батареям – отстреливаются братки – значит, стоим, держимся.

– Николаич, неуж-то полезут, а? – Сухомлин вытер пот со лба и хитро прищурился, примыкая штык.

– Непременно, мичман! Непременно полезут! А мы им, что?

– А мы им всыпем, Вашблагородь! – отрапортовал канонир, втягивая шею после очередного хлопка за бруствером.

Артиллерийский подпоручик Лев Николаевич Толстой на четвёртом бастионе стал уже давно своим – еще весной его 3-я лёгкая батарея 11-й артиллерийской бригады получила предписание прибыть в Севастополь. Квартирмейстер Толстой заранее прискакал в город для выполнения служебных поручений и первым из своих однополчан получил исчерпывающее представление о том, как отличается военная действительность от бравурных журнальных статей и геройских рассказов демобилизованных по ранению офицеров в обществе юных барышень с бантами на шляпках.

О том, как мужики делили под непрерывными бомбёжками с дворянами блиндажи, а потом помирали вместе с ними от боли на соседних койках в гошпитале, в газетах не писали. О том, каким запахом несёт из операционной, где падающие от усталости хирурги сотнями в день ампутируют конечности, нельзя было рассказать никакими эпитетами, как и описать выражения лиц медицинских сестёр, просыпавшихся и валившихся с ног от усталости под стоны и крики изуродованных осколками солдат.

После всего увиденного у подпоручика и его артиллеристов, как и у всей линии обороны, имелось только одно желание – «всыпать» как следует и англичанам, и французам, и примкнувшим к ним сардинцам, от чего дрались они еще злее и яростнее, осыпая ядрами всё ближе подбиравшегося своими траншеями врага. И в порыве этом они гибли, калечились, прибавляя работы хирургам Пирогова на Южной стороне. Это был замкнутый круг.

– А Малахов – то, пуще нашего утюжат… – Сухомлин достал трубочку и раскурил, прислушиваясь к канонаде слева от четвёртого бастиона.

Звуки, доносящиеся оттуда, с Малахова кургана, слились в единый, монотонный гул разрывов и пушечной пальбы. Такой шум издаёт фейерверк в последней своей стадии, когда требуется закончить праздник на мажорной ноте и оставить у гостей неизгладимое впечатление – грохот хлопков, облака дыма и непрекращающийся поток света.

– Не сладко там сейчас, да… И отстреливаются всё реже… – заметил подпоручик, вглядываясь в густое облако пороховых газов, накрывшее собой позиции защитников на вершине кургана.

– Ты глянь-ка… замолкли… – заметил Сухомлин спустя минут десять после полудня.

Подпоручик Толстой, аккуратно расположившись между турами, вглядывался в бинокль на подножие Малахова кургана, до которого по прямой от их батарей было не более, чем две с половиной версты[4]. Во вражеских окопах отчётливо н ...