Олег Павлов
СТЕПНАЯ КНИГА
Тайная вечеря
К сумеркам мухи пустынные летали тяжело, дремотно и предпочитали вовсе не летать, а опуститься солдату на плечо или на веко, чтобы отдохнуть. И солдат доставлял их туда, куда надобно им было прибыть по мушиным хлопотам: в столовку, на параши или в больничку.
К вечеру солдату очень хочется жрать. А потому я очень обрадовался, когда ротный, товарищ лейтенант Хакимов, наказал, с обычным для себя матюгом, выстраиваться на ужин. Брякая подвешенными на ремнях котелками, солдатня живо повалила на плац, унося на себе стайку казарменных мух. Потолкавшись локтями, выстроилась и, замерши, о чем-то затосковала. Повздорив малость, взлетевшие было мухи в свой черед расселись по солдатам, и лишь одна из них, подсевшая на подбородок лейтенанту Хакимову, оказалась пришиблена его отяжелевшей от усталости рукой. Утершись, ротный оглядел строй и прокричал, заживо каменея: «Р-р-р-ротаестеша-о-о…арш!» И солдаты принялись топать по плацу и давиться поднятой пылью.
Плац походил на половичок. Истертый сапогами, он кое-где прохудился, и из прорех сквозило песком. Этот песок выгуливали поутру вениками, а, размолотив за день, давились и кашляли от него грудью. Раскашлялся и я. Но шагнув в столовку, прошаркал по дощатому, выскобленному сапогами полу и глубоко вздохнул, нарочно помедливши подле распахнутой настежь хлеборезки, ржаного духа.
Грудь унялась. И, ослабив ремень, я потеснил на скамье землячков, чтобы быть ближе к котлу.
Столовка за завтраком и столовка за ужином разнились. Завтрак — это светло и солнечно. Быть может, поваренок поутру не забывает подсыпать в кашу соли и проследить, чтобы разваривалась крупа. Для поваренка утро очень важно — оно начало. К началу с пристрастием принюхиваются все. Выдержав утреннее испытание, разомлевший поваренок варит обед поплоше.
А ужин варит совсем худой.Поэтому и на электричество в столовке этим часом не тратились. И в подернутом мглинкой котле солдаты еле примечали перловку. По столам тихонько завозили ложками и заматерились. От глухого солдатского бормотанья будто бы вспомнили о пожевке раздатчики и, нехотя вставая во главу столов, примерялись, сощурившись для верности и для важности наморщась, выгадывать из неразварившейся перловки наши порцайки. А в серых сумерках пахло хлебом и солдаты, хрипато задышав, искали его глазами.
Задышал и я. В груди стало легче. И когда размял ржаной ломоть в руке, почудилось, будто размял душу. А земеля Долохов мне сказал: «Чего лапаешь-то… он же не баба. » И, отломив от моего размятого хлеба угол, подал, из благодарности, мой котелок ближним, чтобы те передали его насыпать каши. Я видел, как чьи-то руки подхватили котелок, и он поплыл утлой лодочкой, минуя выщерблины и плошки, к котлу. Котелок плыл все дальше от меня и терялся, покуда не исчез вовсе. Стало одиноко, а Долохов, винившись за хлеб, подвинулся теснее и сказал, что мне уже насыпали каши. И я, положив ладони на колени, стал ждать его возвращения.
Котелок показался нескоро. Выплеснувшись из сумерек, он плыл, тяжко попыхивая паром, самым тихим ходом, и Долохов, посчитав себя прощенным навеки, подволок его к кромке стола. «Кушай, Палыч, всего приятного,» сказал он и зачавкал своей кашей.