Битва с драконом

Г. К. Честертон

БИТВА С ДРАКОНОМ

Согласно преданию, Лидда или Лудд — родина святого Георгия. Случилось так, что именно из этого селения я увидел в первый раз пестрые поля Палестины, похожие на райские поля. В сущности, Лидда — военный лагерь и потому вполне подходит святому Георгию. Вся эта красивая пустынная земля звенит его именем, как медный или бронзовый щит. Не одни христиане славят его — в гостеприимстве своей фантазии, в простодушном пылу подражательства мусульмане переварили добрую часть христианских преданий и приняли св. Георгия в сонм своих героев. В этих самых песках, говорят, Ричард Львиное Сердце впервые воззвал к святому и украсил его крестом английское знамя. Но о св. Георгии говорится не только в предании о победе Ричарда; предания о победе Саладина тоже восхваляют его. В той темной и страшной битве один христианский воин дрался так яростно, что мусульмане прониклись благоговейным ужасом даже к мертвому телу и похоронили его с честью как св. Георгия.

Этот лагерь подходит к Георгию, и место здесь подходящее для поединка. По преданию, это было в других краях; но в местах, где зеленые поля сменяются бурым отчаянием пустыни, кажется, что и сейчас человек бьется с драконом.

Многие считают битву св. Георгия просто волшебной сказкой. По-видимому, они правы, и здесь я пользуюсь ею только в качестве сравнения. Представьте себе, что кто-нибудь поверил в св. Георгия, но отбросил при этом всю ту чепуху о крылатом и когтистом чудище, которую предание приплело к его образу. Возможно, этот человек, преследуя патриотические или еще какие-нибудь хорошие цели, счел св. Георгия недурным образцом для вас. Возможно, он узнал, что ранние христиане были скорее воинами, чем пацифистами. Как бы то ни было, он поверил в историческую реальность св. Георгия и ничуть не удивится, если найдет свидетельства о его жизни. И вот, представьте себе, что этот человек отправился на место легендарной битвы и не нашел или почти не нашел следов св. Георгия. Зато он нашел на этом месте кости крылатого когтистого чудища или древние изображения и надписи, сообщающие о том, что здесь приносились жертвы дракону и одной из них была царская дочь. Нет сомнения, он удивится, найдя подтверждения неправдоподобной, а немыслимой части предания. Он нашел не то, что ожидал; но пользы от этого не меньше, даже больше. Находки не доказали, что жил св. Георгий, но они блестяще подтвердили предание о битве с драконом.

Конечно, если бы так случилось, человек не обязательно поверил бы преданию. Он просто увидел бы: что-то в нем есть. И по всей вероятности, он вывел бы из этого, что предание в какой-то степени серьезнее, чем можно было думать. Я совсем не считаю, что все случится именно так с этой палестинской легендой. Но так случилось с другой, самой священной и страшной из палестинских легенд. Именно это случилось с легендой о Том, рядом с кем и дракон, и Георгий — просто элементы орнамента; о Том, благодаря кому даже Георгиевский крест напоминает нам в первую очередь не о св. Георгии. Не думаю, что в этой пустыне св. Георгий сразился с драконом. Но Иисус сразился здесь с дьяволом. Св. Георгий — только служитель, а дракон — только символ, но поединок их — правда. Тайна Христа и Его власти над бесами выражена в нем.

На пути из Иерусалима в Иерихон я часто вспоминал о свиньях, кинувшихся с крутизны. Не примите это за намек на свинью я похож, но нет во мне той прыти, а если я чем и одержим, то никак не бесом уныния, доводящим до самоубийства. Но когда едешь к Мертвому морю, действительно кажется, что несешься с кручи. Странное чувство возникает здесь: вся Палестина — круча, словно другие земли просто лежат под небом, а эта обрывается куда-то. Ни карты, ни книги не говорили мне об этом. Я видел детали — костюмы, дома, пейзажи, — но они не дают представления о бесконечном, долгом склоне. Мы ехали в маленьком «форде» среди утесов; потом дорога исчезла, и наша машина переваливалась, как танк, через камни и высохшие русла, пока нам не открылся зловещий и бесцветный вид Мертвого моря. До него далеко и на карте, тем более в машине, и кажется, что ты приехал в другую часть света. Но все это — один склон; даже в диких краях за Иорданом можно увидеть, обернувшись, церковь на холме Вознесения. И хотя предание о свиньях относится к другим местам, мне все казалось, что оно удивительно подходит к этому склону и таинственному морю. Мне чудилось, что именно здесь можно выудить чудовищных рыб о четырех ногах или «морских свиней» — разбухших, со злыми глазками, духов Гадары.

И вот я вспомнил, что именно это предание послужило в свое время предметом спора между христианством и викторианской наукой. Спорили лучшие люди века: научный скепсис защищал Гекели, верность Писанию — Гладстон. Все считали, что тем самым Гладстон представляет прошлое, а Гексли — будущее, если не просто конечную истину. У Гладстона были очень плохие доводы, и он оказался прав. У Гексли доводы были первоклассные, и оказалось, что он ошибся. То, что он считал бесспорным, стали оспаривать; то, что он считал мертвым, — даже сейчас слишком живо.

Гексли был необычайно силен в логике и красноречии. Его нравственные принципы поражают мужеством и благородством. В этом он лучше многих мистиков, сменивших его. Но они его сменили. То, что он считал верным, — рухнуло. То, что он считал рухнувшим, — стоит и по сей день. В споре с Гладстоном он хотел (по собственным его словам) очистить христианский идеал — нравственная высота которого подразумевалась — от заведомо нелепой христианской демонологии. Но если мы заглянем в следующее поколение, мы увидим, что оно презрительно отмахнулось от возвышенного и очень серьезно отнеслось к нелепому. Мне кажется, для поколения, сменившего Гексли, очень типичен Джордж Мур один из самых тонких и талантливых писателей эпохи. Он побывал почти во всех интеллектуальных кругах, пережил немало мод и поддерживал (в разное время, конечно) почти все модные мнения, чем весьма гордился, считая себя самым вольным из вольнодумцев. Возьмем его как образчик и посмотрим, что стало с утверждениями Гексли. Если вы помните, Гексли иронически сомневался в том, что кто-нибудь когда-нибудь считал справедливость — злом, милосердие ненужным или, наконец, не видел расстояния между собой и своим идеалом. Но Джордж Мур, перещеголяв Ницше, сказал, насколько мне помнится, что восхищается Кромвелем за его несправедливость. Он же осуждал Христа не за то, что тот погубил свиней, а за то, что Он излечил бесноватого. Другими словами, он счел справедливость злом, а милосердие ненужным. Если же говорить о смиренном отношении к идеалу, он заявил прямо, что у его несколько изменчивых идеалов одна ценность — они принадлежат ему. Конечно, все это он писал только в «Исповеди молодого человека»; но в том-то и дело, что он был молод, а Гексли, по сравнению с ним, — стар. Наше время подвело подкоп не под христианскую демонологию, не под христианскую теологию, а под ту самую христианскую этику, которая великому агностику казалась незыблемой, как звезды.

Но, высмеивая мораль, новое поколение возвращалось к тому, над чем смеялся он. В следующей своей фазе Джордж Мур заинтересовался ирландским мистицизмом, воплощенным в Иейтсе. Я сам слышал, как Йейтс, доказывая конкретность, вещественность и даже юмор потустороннего, говорил про своего знакомого фермера, которого феи вытащили из кровати и отдубасили. И вот, представьте себе, что Йейтс рассказывает Муру очень похожую историю: о том, как некий волшебник загнал этих фей в фермерских свинок, а те попрыгали в деревенский пруд. Счел бы Джордж Мур эту историю невероятной? Была бы она для него чем-нибудь хуже тысячи вещей, в которые обязаны верить современные мистики? Встал бы он в негодовании и порвал отношения с Йейтсом? Ничуть не бывало. Он бы выслушал ее серьезно, более того торжественно и признал бы грубоватым, но, несомненно, очаровательным образцом сельской мистики. Он горячо защищал бы ее, если бы встретил где угодно, кроме Нового Завета. А моды, сменившие кельтское движение, оставили такие пустяки далеко позади. Здесь действовали уже не чудаки-поэты, а серьезные ученые, вроде сэра Уильяма Крукса иди сэра Артура Конан Дойла. Мне нетрудно поверить, что злой дух привел в движение свинью, и гораздо труднее поверить, что добрый дух привел в движение стол. Но сейчас я не собираюсь спорить, я просто хочу передать атмосферу. Все, что было дальше, ни в коей мере не оправдывает ожиданий Гексли. Бунт против христианской этики был, а если не вернулись к христианской мистике, то уж несомненно вернулись к мистике без христианства. Да, мистика вернулась со всем своим сумраком, со всеми заговорами и талисманами. Она вернулась и привела семь других духов, злее себя.

Но аналогию можно провести и дальше. Она касается не только мистики вообще, но и непосредственно одержимости. Это — самое последнее, что взял бы как точку опоры умный апологет викторианских времен. Однако именно здесь мы найдем образец того неожиданного свидетельства, о котором я говорил в начале. Не теология, а психология вернула нас в темный, подспудный мир, где даже единство личности тает и человек перестает быть самим собой. Я не хочу сказать, что наши психиатры признали существование бесноватых; если бы они и признали, они бы их назвали иначе — демономанами, например. Но они признали вещи, ровно столько же неприемлемые для нас, рационалистов старого толка. И если мы так уж любим агностицизм, направим же его в обе стороны. Нельзя говорить: да, в нас есть нечто, чего мы не сознаем; зато мы точно знаем, что оно не связано с потусторонним миром. Нельзя говорить, что под нашим домом есть абсолютно незнакомый нам погреб, из которого, без сомнения, нет хода в другой дом. Если мы оперируем с неизвестными, то какое право мы имеем отрицать их связь с другими неизвестными? Если во мне есть нечто и я о нем ничего не знаю ...

Быстрая навигация назад: Ctrl+←, вперед Ctrl+→